Утоление жажды
Шрифт:
Минут через двадцать прибегает Катя, запыхавшаяся, с виноватым лицом. Начинает преувеличенно за мной ухаживать: «Петя, что ж ты сидишь, как в гостях? Бери сыр, варенье! Рая, почему ты его не угощаешь?» Но Раю интересует Пикассо, «Оттепель», панорамный кинотеатр. И я начинаю говорить глупости, потому что злюсь все больше.
Панорамный кинотеатр? Да, это здорово. Я, правда, не был, но здорово. А в Лужниках мне очень нравятся буфеты. Замечательные буфеты. Не то что на «Динамо». Сам по себе стадион «Динамо» гораздо приятней Лужников, ближе поле, лучше видно, но буфеты — никакого сравнения! И уборные там отличные, намного лучше динамовских.
Рая смотрит на меня изумленно.
— Вы, наверное, считаете себя очень умным?
— Да,
— Петя, что с тобой?
— У меня сегодня день неудач, а завтра я уезжаю. Надо пораньше лечь спать, но пока вас не было, — тут я обращаюсь к Рае, — я привык уходить из этой комнаты поздно. В час, в двенадцать…
— Зачем ты говоришь неправду?
— Ну, однажды около двух…
Катя вдруг встает и выбегает из комнаты. На дворе, где тихо по-ночному, фигура Кати быстро движется на экране побеленного известью глинобитного забора.
Я бегу за ней, догоняю ее, она прижимается к забору.
Поднялась луна: я чувствую ее фосфорический свет на своем лице. Осторожно беру Катю за плечи, придвигаю к себе. Я хочу видеть ее глаза. Она отворачивает лицо, и луна освещает белую открытую шею. И, как всегда, мне хочется поцеловать эту белую шею.
— Ты не пришла сегодня из-за футболиста, — говорю я. — Ведь правда?
Она кивает.
— Если началось вранье, значит, конец. Мне от тебя ничего не нужно, но только чтоб без вранья. Ладно? Роман без вранья.
— Петя, ты ничего не знаешь…
— Да что тут знать? Все ясно. Я исполнял роль дублера, но вот вернулся главный исполнитель…
Удар по щеке. Я бросаюсь за Катей вдогонку и успеваю поймать ее возле крыльца. Мы боремся в темноте. Я хочу отвести ее от дома, а она рвется к двери: она очень крепкая, несмотря на то что тоненькая и небольшого роста.
— Пусти меня.
— Разве это неправда?
— Это подло! Гадко! Пусти, слышишь? — Ей удается освободить правую руку, и она изо всей силы упирается мне в грудь, стараясь оттолкнуть меня и вырваться. Но разве ей сдвинуть такого слона, как я? Ослабев, Катя опускается на ступеньку крыльца, и тогда я беру ее за локти, поднимаю и, держа почти на весу, отвожу от дома: каждую минуту на крыльцо может кто-нибудь выйти.
Мы садимся в углу двора на какие-то доски. С шипением выскакивают из-под них три кошки, одна за другой. Я молчу, а она плачет, вытирает пальцами щеки, и так мы сидим долго. Потом я спрашиваю:
— Ну, чего ты плачешь?
— Я не могу съездить к маме, потому что у меня нет денег на билет до Байрам-Али, — шепчет она. — А мама… Не знаю, проживет ли она зиму…
— Почему ты не сказала? Я бы нашел деньги.
— У тебя я не возьму.
— Почему, интересно?
— Не возьму — и все. Скоро меня зачислят на студию, и я получу стипендию…
— Да что стипендия! Тридцатого числа я дам тебе триста рублей, и на праздник поезжай к маме.
— У тебя я не возьму ни за что.
— А у Альберта взяла бы?
— Не знаю… Да у него никогда нет.
Луна поднялась высоко.
— Я — как вот эта луна в пустом небе, — говорит Катя. — И когда я встретила тебя, я подумала: кончилось, кончилось…
— Что?
— Одиночество. Вдруг поверила, что ты настоящий. И мне было так хорошо несколько дней, когда ты был спокойный, веселый и без всякой подозрительности. С Аликом у меня ничего нет и не было, просто он хороший товарищ.
«Но ведь ты целовалась с ним во дворе Сашиного дома, — думаю я. — Я видел. Я слышал, как скрипел песок под подошвами твоих босоножек, когда ты вставала на цыпочки, чтобы обнять его. И этот длинный звук поцелуя. Но, может быть, все это считается „ничего“. Со мной тоже было „ничего“. Я обнимаю Катю, слегка придвигаю к себе, ладонью чувствую ее худую лопатку, а под пальцами бьется ее сердце.
Мы сидим молча и раскачиваемся, доска под нами поскрипывает. Вокруг бегают кошки, кричат из мрака детскими голосами. Наверное, около часу ночи. Она не уходит. Значит, ей нравится сидеть со мной на этих скрипучих
— Прости, я был не прав…
Ее руки слабо сопротивляются. Ее белая кожа при лунном свете кажется неестественно белой. Она отводит губы и шепчет, чтобы я не играл с огнем.
Хлопнула дверь. Кто-то сходит по ступенькам крыльца и медленно идет через двор. Мы замираем. Это Рая, в длинном, до пят, пятнистом халате, ярко освещенном луной. Она идет в глубь двора. Мы сидим очень тихо до тех пор, пока она не возвращается и не закрывает за собой дверь, и тогда мы встаем и выходим на улицу. В конце улицы, где поворот к Русскому базару, есть скамейка под карагачем: там автобусная остановка. Автобус давно не ходит, прохожих нет. Луна не достигает скамейки, ее свет гаснет в листве.
11
Мангышлакский туркмен по имени Ходжа Непес в 1714 году прибыл к царю Петру и сообщил, будто в реке Амударье есть золотой песок и что хивинские ханы, желая скрыть золото от русских, посредством плотины отвели реку в Аральское море, но течение по старому руслу легко восстановить, и тогда можно в изобилии добывать в реке золото. После азовской неудачи царь нуждался в деньгах. Но еще заманчивей золота показалась царю возможность отыскать водный путь в Индию.
В 1716 году Петр отправил к берегам Каспия экспедицию Бековича-Черкасского. Через шесть месяцев Бекович вернулся, потеряв половину людей. На другой год вышла вторая экспедиция Бековича, состоявшая из семи тысяч регулярного войска, яицких и гребенских казаков и ста человек драгун «с добрым командиром». Почти все они погибли в каракумских песках от болезней и жажды или же были перебиты хивинцами. Погиб, обманутый ханом, и сам несчастный Бекович, бывший кабардинский бек Девлет-Кизден-Мурза, перешедший на службу к царю и ставший русским князем, капитаном гвардии Преображенского полка. Говорят, его кожи хватило на один небольшой барабан… Вот этот унылый жаркий простор, белесый от соли, с белесым небом без единого облачка, который торчит в окне неизбывный, как судьба, видели, умирая, бородачи Бековича. Тот же унылый простор открылся когда-то Александру Македонскому, когда он перевалил через горы. И царю стало скучно, и он повернул и ушел в Индию.
Моим соседом по купе оказался милейший человек, некто профессор Кинзерский. Он возвращался в свою экспедицию, которая работала в районе трассы, занимаясь проблемой борьбы с подвижными песками. Мы разговаривали о Бековиче, о Флорио Беневени, о капитане Муравьеве и бароне Каульбарсе, о Гедройце, Коншине и академике Бартольде — я как раз недавно прочитал несколько книг по истории Туркмении — и о том, что великие идеи от частого употребления на протяжении веков перестают казаться великими.
— Превратить пустыню в сад — это звучит достаточно банально, — говорил профессор, — но надо сделать усилие и понять смысл заново. Увидеть века, тысячелетия, сквозь которые пробивалась идея: я имею в виду поворот Амударьи в Каспий. Возьмите Панамский канал: его идея вынашивалась четыреста лет. А Суэц? Вы знаете, когда был построен Суэцкий канал? Ошибаетесь, не в прошлом веке, а три тысячелетия назад, при Рамзесе Втором. Потом он на столетия был заброшен, засыпался песком, его рыли заново при Дарии, при Траяне, и снова он приходил в негодность. Но идея продолжала жить, к ней возвращались арабы, венецианцы, Наполеон. Это один из неувядаемых соблазнов человечества, не менее древний, чем соблазн повернуть Аму в Каспий. Ходжа Непес высказал царю не свою собственную гениальную догадку, а мечту народа, мечту, уходившую черт знает в какие дебри, в Хорезм, в Парфию. А сколько копий было сломано вокруг загадки Узбоя! Сколько людей потратили жизни на то, чтобы открыть истину: что такое Узбой? Старое ли это русло, пролив или «вади»? И можно ли пропустить по нему амударьинскую воду?