Утоление жажды
Шрифт:
— Знаешь, у Кинзерского есть киноаппарат, и он как раз сейчас снимает всю нашу экспедицию во время праздничного обеда. Я потому и задержалась, чтобы сняться со всеми. Они меня так уговаривали остаться! Даже неудобно было уходить.
— А может, пойти к твоим пообедать?
— К моим? — Лера посмотрела на Карабаша с некоторым удивлением. — Можно, конечно. Они обрадуются. Только я не знаю, правда…
— Да нет, не стоит, — сказал Карабаш. — Пошли в столовую.
На другой день вышло солнце и стало теплее. Барханы быстро
Как гнетет в песках яростное, не знающее меры, каждодневное солнце, но нет его день — и скучно, пустыня становится настоящей пустыней, темной, бессмысленной, неизвестно зачем и для чего, и, не успев отдохнуть от солнца, люди радуются его появлению! И радостно дают себя жечь, терзать и калить.
Так думал Карабаш, сидя за рулем газика. Он ехал на Третий. Всего лишь день прожил он для себя, забыв о делах, оторвавшись от забот и волнений, изнурявших его ночи и дни, и вот уже снова тянуло его ко всей этой кутерьме. Он с удовольствием ехал на Третий, с удовольствием крутил руль и даже как будто ощущал то удовольствие, которое испытывали колеса от упругой после дождя дороги.
Султан Мамедов не появлялся вторые сутки. Кто-то сказал, что он в Сагамете, у своего дружка Гусейна Алиева, азербайджанца, пьет там с горя.
— Вашего Сережку придется уволить, — вдруг сказал, как будто прочитав мысли Карабаша, сидевший сзади Смирнов.
— Не обязательно.
— По-моему, просто необходимо. Гнать поганой метлой. В третий раз затевает драку, хулиганит, тип законченного бакинского бандита. Достаточно посмотреть на его физиономию!
— Не обязательно, — сказал Карабаш.
— Что не обязательно?
— Все это не обязательно. Вы говорите неточные вещи. Он, если хотите знать, отчаянный неудачник.
— Бросьте! Вы про Фаину, что ли? Грязная история, ничего больше…
Смирнов сердито захрюкал. У него был такой особый носовой звук, когда он сердился: он продувал нос, как будто забитый насморком. Карабашу вспомнилось давнее, мельком слышанное: Смирнов будто тоже искал благосклонности по этому адресу, но был отвергнут. Не надо судить людей чересчур сурово. А то скучно жить. Вчера, например, он бешено разозлился на Гохберга и его Софью Михайловну, так возгордившуюся своей высокой миссией насаждать нравственность в песках, но потом подумал-подумал и успокоился. Его любовь к Лере и Леры к нему не стала меньше оттого, что у Софьи Михайловны свои взгляды на «такие вещи».
— А как был шашлык из Гохбергов? — спросил он.
— Шашлык? Ах, шашлык из Гохбергов? Ха-ха! Очень даже неплохо. Жалели, что вас нет. А что с вами стряслось?
«Прекрасно, знаешь, что стряслось».
— Ничего не стряслось, были другие дела в это время.
— А! Ну да… А какие, собственно, дела в праздник?
— Дела личные.
— А! Ну да. Было очень даже ничего, вкусно, вина много. Вообще они нежадные, гостеприимные. Софочка, конечно, надо сказать, грязнуха: вся посуда была сальная…
Карабаш ухмыльнулся.
— Чему вы смеетесь?
— Да так…
— Нет, серьезно?
— Да ничего особенного. — Не сдержавшись, Карабаш рассмеялся громко. — Гость теперь пошел наблюдательный,
Смирнов не ответил, и долгое время ехали молча. Газик взобрался на последний большой увал перед Третьим, и над дальним гребнем, в холодном, кубовой синевы небе уже замаячили две стрелы экскаваторов — рокот моторов был не слышен за шумом автомобильного мотора, — когда Смирнов сказал пресным голосом:
— Если уж приглашаете гостей, то, по-моему, надо как-то постараться, чтоб… — Он умолк, хрюкнул два раза. — По-моему, так.
— Конечно, — сказал Карабаш.
Несмотря на второй день праздника, почти все механизаторы Третьего участка были в забое. Не хватало четверых, и в их числе Мартына Егерса, гулявших в Марах.
Карабаш и Смирнов совещались с Байнуровым о передвижке авангарда из трех бульдозеров и одного экскаватора вперед на восемь километров. Втроем поехали на газике смотреть удобное место.
Под вечер вернулись. Карабаш надеялся попасть в поселок пораньше — собирались с Лерой ужинать вместе, — но начались разговоры, разбирательство жалоб, споры с упрямым Байнуровым, дела цеплялись одно за другое, и все затянулось до темноты. Бяшим Мурадов просился в отпуск в аул. Жена Нагаева, бойкая молодуха Маринка, — подурнела заметно, лицо обтянутое, сухогубое, только в глазах прежний ярко-синий нахальный блеск, — жаловалась на мужа: никак его в Мары не пропрешь, расписаться чтоб в загсе. Все, говорит, успеется. Не горит, мол. Жалко, мол, рабочие дни терять. Пришлось вызывать Семеныча — а он только в восьмом часу зашабашил — и прочищать ему мозги насчет того, как к жене относиться. Которая тем более в том положении, когда нужна чуткость. Нагаев обещал это дело исправить. «Да хоть завтра! Делов вагон…»
Потом расследовали одну запутанную историю с прорабом Курунбаевым, заменившим в этой должности Байнурова, когда тот стал начальником Третьего. Этот Курунбаев, седоватый, коротконогий, маленький человечек, пришедший на стройку недавно, однажды «одолжил» супругам Котович десять тысяч кубов, то есть записал в наряде, что они десять тысяч передвинули, хотя этого не было. Котовичам зачем-то срочно нужны были деньги, и они его уговорили. Они обещали отдать в следующем месяце. Но не отдали. В то время они работали в районе резервной дамбы большого озера, а в следующем месяце их неожиданно перебросили на запад, и они не смогли выполнить обещание. Для того чтобы отдать долг, надо было вернуться назад. Дело это тянулось два с половиной месяца. Маленький казах пожелтел от переживаний, никто не мог понять, что с ним происходит: он высыхал на глазах. Наконец он признался Байнурову.
Как надо было решать это дело? Котович, естественно, сказал, что прораб изо всего этого не выгадал ни копейки. Возможно, так оно и было. Возможно, Курунбаев сгорел на своей мягкотелости и слабом знании людей. Котович не собирался его обжуливать, он искренне желал отдать ему долг, но каждый месяц легкомыслие и привычка слушаться жену оказывались сильнее. И он откладывал расплату еще на месяц. «Вот как толкнем вдвоем шестьдесят кубов — вернусь назад и доделаю». Но «толкнуть» шестьдесят никак не удавалось. Так и тянулась волынка, пока Курунбаев не признался: от ежедневного страха перед ревизией.