Утоли моя печали
Шрифт:
Через тюремного завхоза-ларечника я приобрел коробку хороших сигар. А с разрешения бригадира садовников собрал букет из астр и хризантем. В утро юбилейного дня я торжественно поздравил доктора Р., когда он возвращался после зарядки. В любую погоду, в дождь и в мороз, он сразу после подъема не менее пятнадцати минут делал гимнастику, потом бегал, прыгал на месте.
Он поблагодарил немногословно, со спокойным достоинством. Несколько раз повторил: "Я тронут. Я очень тронут" - своим обычным негромким, чуть скрипучим голосом, однако в необычно мягком, чуть вибрирующем тоне.
Вечером на прогулке он начал подробный рассказ:
– Богемское стекло славится много веков, и в этой славе изрядная доля нашего рода. Этим гордился мой дед, мой отец, горжусь я и - верю - будут гордиться мои внуки. Это вовсе не имеет ничего общего с националистической гордостью. Эта гордость у нас общая с чехами. Мой род - австрийский. Мы называли себя "богемские немцы". Нацисты говорили "судетские", но я этого не признавал. Я - богемский немец или даже просто богемец. Никогда у нас в роду не было противоречий с чехами или неприязни. Вероятно, потому, что в нашей местности чехи тоже католики. Не было конфессиональных споров.
На моей фабрике бывало больше тысячи рабочих и техников. Примерно четыре пятых -
Со многими рабочими мы были знакомы лично. И со многими встречались не только на фабрике и в церкви, но и семейно. В нашей канцелярии точно знали дни рождения и вообще памятные даты всех наших рабочих. И мне, и моей жене, и сыновьям часто приходилось бывать крестными. И у нас в дни рождений в доме не закрывались двери. Приходили семьями, с цветами, с самодельными сувенирами. И разумеется, как у нас заведено, хоры пели поздравительные кантаты. Летом в саду накрывалось несколько столов, и там уже дотемна пировали, плясали. А в плохую погоду, в холодные дни и зимой мои дети и наша прислуга угощали гостей с подносов вином, пирожками... К столу у нас садилась только семья и немногие приезжие гости - родственники, близкие друзья. Приглашать к семейному столу рабочих или служащих у нас было не принято: всех усадить невозможно, а выбрать одного-двух - значит обидеть других.
Фабрика передавалась по наследству, но майората никогда не было. Очередной владелец должен был назначить одного наследника - преемника, это мог быть его сын, но мог быть и племянник, и зять или пасынок. Требовалось только, чтоб он был честен, толков - ну, в общем, достойный человек. И чтобы знал и любил дело. Вот я был третьим из четырех братьев. Отец нас всех водил на фабрику, едва мы начинали ходить. Знакомил с мастерами, рабочими. Поощрял, если мы играли в стеклодувов. Но старшие братья не заинтересовались этим. Один стал архитектором, другой - врачом. Только мы с младшим, как хотел отец, начали изучать химию. И уже студентами должны были работать на фабрике. В семье были непреложные традиции: хозяин должен был начинать с самой черной работы. Приезжая на каникулы, мы первый год таскали мешки, месили глину, выполняли все поручения мастеров. На фабрике знали, что никаких поблажек нам делать нельзя. И зарплату мы получали, как все чернорабочие. И не посмели бы опоздать утром ни на минуту или раньше других уйти на обед. И потом мы должны были последовательно работать на всех участках. И мастера, которые нас учили, были к нам взыскательнее, чем ко всем подмастерьям. Отец говорил: "Этого требуют и семейные традиции, и реальные интересы фирмы. Будущий хозяин должен знать дело по-настоящему". Младший брат на третий год стал напоминать о других традициях - наши деды ездили учиться и в Париж, и в Дрезден, и в Венецию. Ему надоели все те же цеха, все те же люди. А тут как раз война. Нас троих старших призвали. Я дослужился до капитана горной артиллерии. Но тяжело ранили у Абруццо. Потом еще долго хромал. Вернулся домой. Отец и мать очень постарели. Второй брат умер - у себя в полевом госпитале заразился тифом. Старший был в плену, в Италии. А младший, мой коллега, освобожденный от военной службы, женился на артистке, связался с ее родней - венскими коммерсантами, покупал-продавал какие-то акции; не хотел и слушать о нашей фабрике - "о вороньем гнезде в глуши". А я в первые же часы начал расспрашивать отца о фабричных делах, о людях. Некоторые из наших парней служили в том же полку, что и я. Впервые я увидел его таким взволнованным. Он был очень сдержанным человеком, никаких сентиментов, никакой австрийской Gemьtlichkeit - сух, даже строг. Но безупречно справедлив. Он ни разу не ударил, не шлепнул никого из детей, но никого из мальчиков даже ни разу не обнял. Сестру, бывало, иногда погладит по голове, поцелует в лоб. А нас, когда хвалил, похлопает по плечу и, если надолго расставались, пожмет руку... Но в тот раз, услышав мои вопросы, он так возбудился, мне показалось, что хочет обнять, что у него слезы на глазах. И сказал торжественно, впервые я слышал от него такие слова, такой тон: "Мой сын, ты меня чрезвычайно обрадовал своим участием, я счастлив, что вижу перед собой достойного наследника наших предков". Завещание у него было уже раньше готово: фабрика - мне; братьям и сестре - определенные суммы наличными и к тому же - равные доли от 10-20% годовой прибыли. А сами проценты устанавливались в зависимости от уровня прибыли. Если слишком низок, выплата их доли вообще не должна производиться.
Отец вскоре умер. Его доконало крушение империи. Нет, он не был политиком, националистом, наш род вообще этим никогда не болел. В австро-венгерской империи просвещенным людям и добрым католикам была свойственна известная сверхнациональная широта мировоззрения. Военные и чиновники служили государству, короне, династии. Промышленники, ученые, негоцианты работали для общего блага всех племен империи... Только пустые болтуны, политиканы, корыстные или невежественные провинциалы старались непомерно возвеличить свои, местные интересы, свой язык, свои обычаи и мифы за счет инородных... Мои деды, мой отец чтили императора, помазанника Божия. Мы говорили и думали по-немецки. Однако наши чешские соседи и чешские рабочие были нам так же близки, как наши соплеменники, и куда ближе, чем северяне-пруссаки или даже соседи-саксонцы. Ближе, понятнее и симпатичнее. Если уж и встречались у нас настроения национальной неприязни, то скорее всего именно к пруссакам. Это они разгромили Австрию. Мой дед был ранен прусской пулей под Кенигрецем... И в ту войну Вильгельма у нас ненавидели даже самые крайние консерваторы. А нашего старичка "каундка" *
* КИК - аббревиатура титула "Кайзер унд Кениг".
* * *
Был на шарашке еще один настоящий капиталист, Густав X., берлинец, владелец небольшого завода трансформаторов. Сын рабочего, он и сам больше 20 лет работал у Симменса; до 1930 года голосовал за коммунистов; став безработным, решил завести собственное дело - помогли родственники, и он из маленькой мастерской по намотке и ремонту трансформаторов за несколько лет создал небольшой, но крепкий заводик. Экспортировал трансформаторы и в Советский Союз и в Америку, поставлял их вермахту и авиации. За это он был осужден на 10 лет как военный преступник.
Краснолицый, коренастый крепыш, он был общителен, жовиален, помнил множество похабных стишков из цикла "Фрау хозяйка" и похабных вицев. Другими видами литературы не интересовался. О политике разговаривать не хотел.
– Это все равно, что пустую солому молотить. Но из такой соломы могут иногда сплести крепкую веревку для виселицы.
Работал он так же истово, как и другие наши капиталисты. Однажды он пришел ко мне сердито возбужденный:
– Пожалуйста, очень прошу, помогите мне. Вот, переведите. Тут я написал жалобу, протест. Беспримерное свинство! Я разработал совершенно оригинальную систему намотки малогабаритных трансформаторов. На моей фабрике такой еще не было. А тут я сделал все с начала до конца. И меня обокрали, авторами объявили двух других. Сначала я, дурак, согласился, чтобы приписали соавторов. Первым записали начальника, капитана. Тут я не мог возражать. Он - шеф, он офицер. Но вторым записали тоже заключенного, инженера Сергея Т., только он не политический заключенный, он воровал государственные деньги. Другие русские коллеги говорили мне, что он доносчик, айн штукач... Мне объяснили, что я практик, а он теоретик, что я только на глаз, по интуиции все делаю, а он рассчитывал. Сказали, что и патент должен быть на трех. Но сегодня я узнал, что капитана наградили и Сергей получил премию триста рублей и первую категорию питания, а я только сто рублей и вторую. Мне сказали, что в отчете о работе нашей мастерской обо мне вообще не упоминается. Это чудовищная несправедливость, это - подлое свинство! Я думал, работал все ночи напролет. Я сам все придумал и сам рассчитывал. Они говорят - у меня нет диплома. Да их дипломами я подтираться бы не стал. Таких инженеров, как этот в погонах и как Сергей, я не взял бы и в подмастерья: лентяи, болтуны, пачкуны безрукие... Вот я написал протест. Пусть меня отправят в лагерь, в шахту, в Сибирь! Я здесь работаю на совесть. Все исполняю, послушен, как солдат. Ни одного замечания не имел, только похвалы. Но у меня есть самолюбие, моя рабочая честь. Такой несправедливости, таких унижений терпеть не хочу. Жалобу я перевел, уговорив его смягчить слишком резкие выражения. Ему повысили категорию, и начальник в присутствии всей мастерской подтвердил его авторство. Дальше такого устного признания дело не пошло. Густав продолжал работать так же прилежно, однако стал молчаливее, пасмурнее.
Глава девятая
ШКУРА ЗЕБРЫ
У души тоже должен быть свой скелет, не дающий ей гнуться при всяком давлении, придающий ей устойчивость и силу в действии и противодействии. Этим скелетом души должна быть вера (...религиозная в прямом смысле или "убеждения"), но такая, за которую стоят "даже до смерти", которая не поддается софизмам ближайших практических соображений, которая говорит человеку свое "не могу". И не потому не могу, что то или другое полезно или вредно практически, с точки зрения ближайшей пользы, а потому, что есть во мне нечто, не гнущееся в эту сторону...
В. Короленко. Дневник. 5 дек. 1917 года
Старые арестанты говорили: "Наша житуха как шкура зебры - черные полосы чередуются со светлыми; когда черно - терпи, не кисни, а когда посветлеет - не расслабляйся!"
Летом 1950 года черные полосы густели. Увезли Панина и Солженицына. Не ладились мои фоноскопические работы, поблекли связанные с ними надежды. Подружка захворала, но успела еще сказать, что муж приезжает из долгой командировки и ей "так страшно, так страшно..."
Техник С., тот самый, из-за которого меня вызвал Шикин, с тех пор назойливо лип ко мне. То рассказывал похабные анекдоты, то лез бороться, размахивая вихлястыми, угловатыми руками... Утром в камере, когда мы убирали постели, С., "резвясь", подкрался сзади ко мне, нагнувшемуся над койкой, и толкнул так, что я стукнулся лбом в стенку над калорифером. Боль, неожиданность нападения обозлили. Обернувшись, я сунул кулаком в ухмыляющуюся физиономию. Он упал на соседнюю койку.