Утро года
Шрифт:
— Чу-фы-ш-ш-ш!.. — и затихаю.
Совсем недалеко откликнулось сразу несколько птиц, и мне показалось, что они переговаривались примерно в таком роде:
— Смотри-ка, на ток уже кто-то явился!..
— Надо спеш-шить!.. Спеш-шить!..
И сейчас же за этими переговорами на соседней сосне птица захлопала крыльями и:
— Чу-фы-ш-ш-ш!.. — сердито так и властно, будто спрашивает: — Кто посмел явиться раньше меня на ток?..
Я “не сробел” и тихонько ответил. И вдруг словно буря налетела на деревья: хлопанье крыльев, бормотанье, чуфыканье наполнили лес. Одна за другой птицы стали падать на
Расправив лирой хвосты, они чертили крыльями землю и воинственно отстаивали, свои участки от посягательств других.
У меня разбежались глаза. Я не знал, что делать. Совал берданку то в одно, то в другое отверстие и никак не мог решиться спустить боек. Аппетит, говорят, приходит во время еды, и мне хотелось на заряд взять не одну птицу. Вот сбежалась на одну линию тройка, потом четверка косачей, я торопливо просовываю берданку, но, когда прикладываюсь, — вижу только одну птицу. И снова, стараясь не шуметь, переношу берданку в новую бойницу… Нет!.. Опять птицы разбежались!..
Нужно было немедленно решиться на выстрел, но тут произошло неожиданное — что-то шлепнулось сзади меня. Я поворачиваю голову и вижу: в половине метра от моей ноги стоит худородный, ободранный, с голой шеей косач, видимо потерявший красоту своего наряда в поединках с соперниками и более не решающийся выходить на круг, на открытый бой. Он не мог прельстить ни одной лукавой самки своим видом. А они, плутовки, сидят на деревьях и:
— Кок-кок… кок-кок… — нежно-нежно так.
Он хотел бы туда, на круг, но… что это такое там, под кучей хвороста?.. И тут начинается наша созерцательная борьба: я смотрю на него, он — на меня. Я молчаливо посылаю ему десятки проклятий, обзываю его всякими нелестными эпитетами, а он сделает шаг ко мне и молча смотрит. У меня заболела шея от неудобного поворота головы, но я не могу двинуться, прикованный его взглядом.
А на току творится что-то невообразимое. Лес гремит от чуфыканья и бормотанья: всюду мелькают белые подхвостники, идет горячий бой.
Я не выдерживаю пытки. Будь что будет!.. С большой силой я толкаю ногой прикрывавшую меня ветку, а она бьет по голой голове соглядатая…
— Фыр-р… Лоп-лоп-лоп… — и все косачи на деревьях — замерли, слушают…
Сколько драгоценного времени потерял из-за этого неудачника, оборванца! А вдруг они больше не спустятся?
— Чу-фыш-ш-ш… — тихонько произношу я, и крупный тетерев падает на ток.
— Чу-фыш-ш-ш!.. — с каким-то клокотаньем запевает он, словно бранится за напрасную тревогу. И вновь на току закипает бой.
Я просунул ствол берданки и, выждав момент, нажал спуск.
Гром выстрела, хлопанье крыльев далеко покатились по лесу. За синим дымом я не видел результатов выстрела. А птицы настороженно сидели на деревьях и ждали, казалось, позывного голоса токовика.
Я потихоньку чуфыкнул. На току кувыркались подраненные косачи, и это ослепило сидевших на деревьях. Они снова ринулись вниз.
После второго выстрела на току осталось еще несколько краснобровых. Постедний выстрел я сделал уже при восходе солнца по косачу, сидевшему на ближней березе.
…Возвратился я на кордон довольный, усталый и с большой связкой птиц.
Михаил Михайлович, перебирая косачей, сказал:
— Ну, вот видишь…
— Не знаю… — ответил я.
Спустя два дня я вновь посетил ток и взял только пару косачей. Кругом по лесу гремела их песня, а на ток птицы не летели.
— Это потому, что ты убил токовика… — пояснил мне Михаил Михайлович.
Может быть, это и так. Я не знал, как отличить токовика от обыкновенных косачей в обманчивом свете утренней зари.
ЖИЗНЬ
С вечера я почувствовал себя плохо: болела голова, по временам знобило. Предполагая приступ малярии, я проглотил сразу две порции хины и, забравшись в палатку, уснул.
Утром я слышал, как товарищи, собираясь на зарю, переговаривались.
— Надо разбудить его… — говорил Ваня.
А Саша возражал:
— Нет, нет… пусть отлежится… Это такое дело… Я вот еще полушубком его прикрою…
Сердечный поступок товарища тронул меня. Мне хотелось обнять его, но почему-то всегда так случается: из-за ложного стыда — показаться наивным и смешным — заглушаешь в себе высокое чувство благодарности.
Я слышал, как они дружно всплеснули веслами, и… мне вдруг показалось, что я сам плыву по обширному, чистому плесу озера Песьяно. Вода плотная и какая-то вязкая; перед носом лодки, на дугах волны, то расплываясь в улыбку, то вытягиваясь, качается хмурое, желтое лицо луны. Свет призрачный и неверный, только черные тени от высокого бора четкой изломанной линией колеблются на воде. Я плыву, и луна плывет. Потом лодка понеслась быстрее, словно ее подхватило бешеное течение, сердце замерло, и… я проснулся.
Душно. Я сбрасываю с себя шубы и на четвереньках выползаю из палатки.
Над Чуманским бором поднялось солнце и, казалось, успокоило все в природе: скатились тучи за дальний горизонт, утихли ветры, и обогретая земля предстала обновленной и яркой в своей молодой зелени.
Еще вчера все цепенело от холода. Небо клубилось тяжелыми тучами, куражливый ветер налетал на кудрявые сосны, на голые березы и осины, мял буйной силой кусты черемухи и тальника, окружавшие наш остров, и словно говорил:
— Да проснитесь же вы!..
А сегодня — бор закурил благоуханные смолы, тальники выметнули темно-желтые метелки, тонким ароматом тянет от развертывающихся почек смородины, — все это случилось потому, что солнце обласкало землю.
И я, согретый его живительным теплом, сижу на пеньке, слушаю многоголосое пение птиц и присматриваюсь ко всему, словно вижу в первый раз.
Вода на озере будто посветлела и ожила чем-то похожим на тысячи веселых улыбок. Между Чуманским бором и круглым колком высокого осинника я, как в ворота, вижу в синей дымке далекий заобский бор. На всем этом пространстве, до Оби, не найти сейчас ни любимой реки Уень, ни знакомых озер — все залито полой водой. Над этой обширной поймой то и дело тянут стаи уток, многие из них появились здесь на свет, а сейчас не могут узнать свою родину — так много воды.