Утро магов
Шрифт:
Я приводил отца в отчаяние. Я отчаивался и сам. Я иссыхал до костей в своей позиции отказа. Я читал Рене Генона. Я думал, что мы имеем несчастье жить в мире, радикально развращенном и обреченном на апокалиптический конец. Я готов был подписаться под речью Кортеса в палате депутатов Мадрида, произнесенной им в 1949 г.: «Причина всех ваших ошибок, господа, в том, что вы не знаете направления цивилизации мира. Вы думаете, что цивилизация и мир прогрессируют, а они регрессируют!» Для меня современная эпоха была черной эпохой. Я занимался перечнем преступлений, совершенных против Мысли современной мыслью. Начиная с ХП века оторванный от принципов Запад мчался к своей гибели, и я не мог питать к нему какоелибо доверие, считая его формой соучастия. Моей горячности хватало только на отказ, на разрыв. В этом мире, уже на три четверти скатившемся в бездну, где священники, ученые, политики, социологи и организаторы всякого рода казались мне дармоедами, я не видел ничего светлого, и единственно достойными уважения казались мне исследования древних преданий и безусловное сопротивление нынешнему веку.
В
Эйнштейн основал «Комитет отчаяния» из ученыхатомщиков; угроза тотальной войны парила над человечеством, разделенным на два лагеря. Мой отец умирал, ничего не утратив из своей веры в будущее, и я больше не понимал его. Не стану касаться в этой работе классовых проблем. Здесь им не место, но я хорошо знаю, что эти проблемы существуют: они распяли человека, который меня любил. Я не знал своего отца по крови. Он принадлежал к старинной буржуазии. Но моя мать, как и мой второй отец, были рабочими, вышли из рабочей среды. Это мои фламандские предки — игроки, художники, бездельники и гордецы — отдалили меня от смелой динамической мысли, заставили меня уйти в себя и лишили возможности познать силу общения. Между моим отцом и мной уже давно пролегла пропасть. Он, который из страха ранить меня не хотел иметь другого ребенка, кроме этого сына чужой ему крови, пожертвовал собой, чтобы я стал интеллигентом. Дав мне все, он мечтал о том, что у меня будет душа, подобная его душе. В его глазах я должен был стать маяком, человеком, способным светить другим людям, нести им смелость и надежду, показывать им — как он говорил — свет, сверкающий в глубине нас самих. Но я не видел ничего, кроме черноты, ни в себе, ни в человечестве. Я был только клерком, подобным многим другим. Я доводил до последней крайности это чувство, эту потребность в радикальном бунте, которую высказывали в литературных журналах в 1947 году, говоря о «метафизическом беспокойстве», и которая была тяжким наследием моего поколения. Как можно быть маяком в таких условиях? Эта идея, это слово, заимствованное у Гюго, заставляли меня ехидно улыбаться. Отец упрекал меня, что я разлагаюсь, что я перешел — как он говорил — на сторону привилегированных в культуре, мандаринов, тех, кто гордится своим бессилием.
Атомная бомба, отмечающая для меня начало конца времен, для него была знаком нового утра. Материя одухотворялась, и человек открывал вокруг себя и в самом себе силы, о которых до сих пор не подозревал. Буржуазный дух, для которого Земля была просто местом комфортабельного пребывания, должен был быть выметен новым духом, — духом тех, кто считает мир этой действующей машины организмом в становлении, единством, которое ждет осуществления, истиной, которая должна родиться. Человечество находится только в начале своей эволюции. Оно получило только первые сведения о той миссии, которая была назначена ему Разумом Вселенной. Мы как раз только начинаем узнавать, что такое любовь в мире.
Для моего отца человеческая судьба имела направление. Он судил о событиях по тому, укладывались они в это направление, или нет. История имела смысл: она двигалась к какойто ультрачеловеческой форме, она несла в себе обещание сверхсознания. Его космическая философия не отделяла его от века. На данный момент его позиция была «прогрессивной». Я раздражится, не видя, что он вкладывал бесконечно больше одухотворенности в свою прогрессивность, чем я прогрессировал в своей одухотворенности.
Между тем я задыхался в замкнутости своей мысли. Перед этим человеком я чувствовал себя порой бесплодным и зыбким мелким интеллигентом; и порой случалось, что мне хотелось быть похожим на него, думать гак же широко, как он. Вечерами, сидя на углу его портновского стола, я доводил до предела наши противоречия, провоцировал его, втайне желая быть побежденным и изменившимся. Но вспыльчивость, которой помогала и усталость, возбуждала его против меня, против судьбы, которая дала ему великую мысль, но не позволила вложить ее в этого сына с противоречиями в крови, — и мы расставались с гневом и болью. Я возвращался к своим размышлениям и своим книгам. Он склонялся над тканью и вновь брался за иглу под лампой, которая высветляла его волосы в желтый цвет. Из своей постеликлетки я долго слышал, как он шептал и бранился. А потом вдруг принимаются тихо насвистывать первые такты Оды к Радости Бетховена, чтобы сказать мне издали. что любовь всегда возвращается к близким. Я думаю о нем почти каждый вечер, вспоминая часы наших былых споров. Я слышу этот шепот, эту брань, которая заканчивалась пением, оцениваю по достоинству этот исчезнувший великий полет мужественной мысли.
Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как он умер. Мне вотвот исполнится сорок. Пойми я его, когда он был жив, я бы направил ум и сердце в гораздо лучшую сторону. Я бы не переставал искать. Теперь, после долгих блужданий, я иду по его пути, — после блужданий, нередко опустошавших меня, и после опасных заблуждений. Я мог бы гораздо раньше примирить вкус к внутренней жизни с любовью к меняющемуся миру. Я мог бы гораздо раньше, — когда силы мои еще были свежи, — более действенно перебросить мост между мистикой и современным духом. Я мог бы чувствовать себя религиозным и. одновременно, солидарным с великим порывом истории. Я мог бы гораздо раньше обладать верой, любовью к людям и надеждой.
Эта книга подводит
Когда я выполз из своей йоговской пещеры, чтобы окинуть взглядом этот современный мир, который я знал, не зная, — я с размаху наткнулся на чудесное. Мое реакционное обучение, часто полное гордыни и ненависти, было полезно вот чем: оно помешало мне подключиться к этому миру с другой стороны — строго рационального XIX века, демагогического прогрессизма. Оно помешало мне также принять этот мир как нечто естественное еще и потому, что это был мой мир, помешало принять его дремлющим сознанием, как это делает большая часть людей. Новыми глазами, освеженными долгим пребыванием вне моего времени, я увидел этот мир настолько бедным действительной фантастикой, насколько мир преданий был для меня фантастикой предполагаемой. Более того: то, что я узнал о Несшем веке, углубив, изменило мое сознание древнего духа. Я увидел древность новыми глазами, но взгляд мой оказался достаточно свежим и для того, чтобы увидеть также и новое.
Я встретил Жака Бержье (сейчас расскажу, как) в ту пору, когда закончил писать свою работу о кружке интеллигентов, собравшихся вокруг Гурджиева. Эта встреча, которую я считаю отнюдь не случайной, старта решающей. Два года я посвятил описанию эзотерической школы и своего собственного приключения. Вот то, что я считал нужным сказать, прощаясь с моими читателями. Надеюсь, мне простят, что я цитирую самого себя, зная, что я совершенно не забочусь о привлечении внимания к своим писаниям: меня волнует совсем другое. Я придумал басню об обезьяне и тыквенной бутылке. Чтобы поймать обезьяну живьем, туземцы привязывают к кокосовой пальме тыквенную бутылку с бананом. Обезьяна прибегает, просовывает кисть внутрь, хватает банан и зажимает его в кулаке. Но тогда она не может вытянуть руку — то, что она схватила и из жадности не может бросить, держит ее в плену. Будучи «воспитанником» школы Гурджиева, я написал: «Нужно ощупать, исследовать плодызападни, а потом гибко отпустить. Удовлетворив известное любопытство, нужно гибко перенести внимание на мир, в котором мы находимся, вернуть себе свободу и ясность, вновь пуститься в путь по земле людей, земле, которой мы принадлежим. Важно видеть, в какой мере существо движения мысли, называемое преданием, находит движение современной мысли. Физика, биология, математика в их крайней точке смыкаются сегодня с некоторыми данными эзотеризма, приближаются к некоторому видению Космоса, отношениям энергии и материи, уже содержащимся в видениях предков. Современные науки, если подойти к ним без ученого конформизма, ведут диалог с древними магами, алхимиками, чудотворцами. Революция происходит у нас на глазах, и она состоит в неожиданном союзе разума, находящегося на вершине своих завоеваний, с духовной интуицией. Для действительно внимательных наблюдений проблемы, которые ставятся перед современным разумом, — это больше не проблемы Прогресса. Уже несколько лет, как понятие прогресса умерло. Это проблемы изменения состояния, проблемы превращения. В этом смысле люди, склонившиеся над реальностью внутреннего эксперимента, движутся к будущему и крепко пожимают руку передовым ученым, готовящим наступление мира, не имеющего ничего общего с миром тяжелого перехода. в котором мы проживем еще несколько часов».
Вот как раз это высказывание и будет развито в нашей книге. Я говорил себе, что, прежде чем взяться за нее, нужно проникнуть разумом очень далеко назад и очень далеко вперед — это необходимо, чтобы понять настоящее. Я заметил, что людей просто «современных», которых я еще недавно не любил, имея на то причины, — я осуждал напрасно. В действительности же они заслуживают осуждения лишь потому, что их ум охватывает слишком маленький отрезок времени. Едва они появляются, как уже становятся анахронизмом. Чтобы жить в настоящем, нужно быть современником будущего. С тех пор, как я принялся вопрошать настоящее, я получа. ю ответы, полные странностей.
Джеймс Блиш, американский писатель, сказал по поводу Эйнштейна, что он «проглотил Ньютона живьем». Восхитительная формулировка! Если наша мысль поднимается к более высокому видению жизни, она должна проглатывать живьем истины низшего плана. Такова уверенность, приобретенная мной в период исследований. Это может показаться банальным; но когда имеешь дело с мыслями, претендуешь на место на вершине. Мудрость Генона или система Гурджиева, которые не знали или презирали большую часть социальных и научных реальностей, — этот новый способ суждения меняет направление и вкус ума, Платон говорил: «Высокие вещи должны вмещать и низкие, хотя и в другом состоянии». Теперь я убежден, что вся высшая философия, в которой не продолжают жить реальности того плана, который она считает превзойденным, — такая философия не более чем обман.