Утро Московии
Шрифт:
– Опашень! – все более воодушевляясь, прикрикнул весело Прокофий Федорович.
Легкий плащ с длинными, до пола, рукавами, в которые никогда не продевались руки, был тотчас наброшен на плечи, а сами рукава свободно завязаны вольным узлом на спине.
– Пониже завяжи! Вот так… Во…
Поправив на гладко стриженной голове самую лучшую скуфью, богато осыпанную жемчугом и драгоценными каменьями, Прокофий Федорович еще раз взглянул на себя в зеркало, подбоченился, затем привязал к поясу кафтана нож в бархатных ножнах, золоченую ложку, калиту из красной кожи с серебряными деньгами, приодернулся.
– Ну,
– У кручен, отец наш…
Соковнин направился из терема вниз по лестнице, на рундук, оттуда – на крыльцо, у которого уже ждала его лошадь под желтым покровцом.
– Шапку! – крикнул он Иннокентию снизу.
– Мурмолку [126] или горлатную?
– Горлатную давай: я не на Вшивый рынок собрался, а в Кремль!
Младший конюх, державший в руках сосновый приступ, обитый войлоком, поставил его с левого бока лошади. Прокофий Федорович поднялся на три ступени и легко оверховился. Уже сидя на своей любимой лошади, он принял от дворского высокую горлатную шапку, но не надел ее, а величественно возложил на сгиб левой руки.
126
Мурмолка – разновидность колпака четырехугольной формы; верх его – суконный, а основная часть – из парчи и бархата.
– Ворота! Ворота! – закричало несколько голосов.
На крик выскочила челядь, толкались, хватались за стремена, ждали момента, когда надо будет, согласно ритуалу, пробежать обочь лошади и позади нее по Воздвиженке.
Прокофий Федорович двинул каблуками в бока лошади, надеясь на привычную рысь, но она, рванув с места, вдруг осадила, навострила уши и недовольно пошла шагом, откидывая вбок крутую шею. Прокофий Федорович нахмурился и остановил ее перед растворенными воротами.
– Что за потеха?
Посреди ворот на коленях стоял темноволосый и кудрявый, как девушка, парень, светлоглазый и очень молодой. Лицо его, охваченное легкой, веселой бородой, еще ни разу не стриженной, показалось Прокофию Федоровичу очень знакомым, и оттого, что он никак не мог вспомнить, где он мог видеть это красивое лицо, сам он и его дворня остановились в неожиданном замешательстве. Так и не вспомнив, Соковнин решительно двинул лошадь вперед, в надежде, что парень посторонится и отползет, но тот выдержал угрозу и мужественно положил поклон прямо в передние копыта невольно остановившейся лошади. Чтобы разглядеть челобитчика, пришлось подать лошадь немного вправо.
– Чей? – спросил Прокофий Федорович, всматриваясь в понравившееся лицо поверх высокого вершка своей шапки.
Голова парня, таким образом, казалась отделенной от тела и одна лежала на красном шапошном вершке. Это на минуту позабавило Соковнина.
– Чей, спрашиваю?
– Посадский человек Степан Иванов сын, – на миг подняв голову и снова кланяясь в копыта лошади, ответил Степан.
Пришлось подать лошадь еще больше в сторону, и вот показалась вся фигура Степана в подпоясанном свежим лыком зипуне, в новых, отливавших желтизной лаптях. Смятая шапка топорщилась серым мехом бараньей
– В каком промысле горазд?
– Литейной хитрости подмастерье.
– Надобности в тебе нету великой, а за сим почто выставил себя?
– Не вели гнати, боярин, вели слово молвити.
– Вали!
Соковнину понравилась ошибка: слово «боярин», сказанное Степаном, совпадало с мечтой быть от царя поверстанным этим высоким званием.
– Ну, телись! – кончилось у Соковнина терпение, хотя он и видел, что парень никак не может собраться с мыслями.
– В хоромах твоих или на дворе отживает отцов долг – пять рублёв – сестра моя Липка…
«Ах, вот отчего лицо-то многознаемо! – тотчас выстрелило в голове Соковнина. – И лицом в нее, и волосы, и губы-сахара…»
– В навечерии я тут поклоны правил перед боярыней перед твоей, за сестру челом бил. Кланяйся, сказывала, самому, тогда и сестру отпустит, а брата, меня то есть, возьмешь… Я – вот те крест! – деловой. Я ухватистей Липки: и по железу, и по дереву, и так проворен… Боярыня сказывала, нужда тебе в этаких.
– Продана твоя сестра, до Пасхи служити станет!
– Так я-то гораздей! Я до Покрова дни всю пятерку твою изживу, а там, глядишь, всю зиму так, задарма, ломити стану. А? Боярыня так и сказывала…
– Гораздо суетна боярыня! Кто хозяин? Я хозяин! Я вот ей покажу, как помешки хозяйству строити! – сорвался Соковнин, кинув взгляд на окна хором, где, показалось, белым привидением откачнулся кто-то за серебром слюдяного окошка.
«Она! Липку отвести хочет. Сноровиста! А этот сестру жалеет. Страшится за нее…»
Степан, заметив, что Соковнин задумался, в надежде протянул руку и коснулся стремени:
– Поменяй меня на нее – век стану Богу за тебя молиться. У меня одна рука двух Липкиных стоит – не прогадаешь…
– Не твоего разума дело! Да и откуда ты мочь такую имати посмел, чтобы отцову волю меняти? А?
– Отец пьян почасту. Девку продал – без ума был, а я тверез и ясен разумом, что слюда в очелье [127] окошек твоих. Я сестру люблю. Она у меня, как росинка макова, в чистоте непорочной сызмальства росла, ни отцом, ни мной, грешным, никому в обиду не была дадена…
127
Очелье – перед кокошника окна.
– Ну и чего?
– А того, что ты, супротив уговору, ночевати ее домой не пускаеши. Разве так почестну повелось?
– Что за опаска?
– А та и опаска, боярин, что у тебя на дворе озорников не меньше, поди, чем на Пожаре или на Вшивом рынке за Москвою-рекою…
– Не тебе судити!
– Знамо, не мне, да за сестру родную сердце ноет.
– Тебя отец напровадил али ты сам?
– Самовольно.
– А может, Липка жал обилась?
– Не видал ее с той поры, да знаю: нелегко тут…