Утро Московии
Шрифт:
В Передней послышались шаги – и вошли Салтыков с Черкасским.
– Кого ждати станем? – спросил Трубецкой, перестав ходить по ковру и останавливаясь у порога в Крестовую, чтобы его слова услышал Филарет. – Больше некого: Волконский отпросился в вотчину, Шереметев болезным пролыгается, Сицкий с Воротынским после нынешнего великого сидения да рукоприкладства раны зализывают, псам подобно…
Вошел патриарх. Крупный алмазный крест высветился сотнями ярких бликов от пламени свечей. Сел на лавку – все сели. Заговорил:
– Великое дурно, бояре, внове снизошло за грехи наши на царев маестат: ведомо нам стало, что
Тут тихо вошел аптекарский боярин и, выждав, сообщил, что доктор готовит порошок.
– Какой порошок? – спросил патриарх.
Аптекарский боярин подергал на маковке скуфью, наморщил лоб и, придав лицу как можно более ученое выражение, пояснил:
– Составной сахар с питием теплым, да надобно мазати кишки бальзамом.
– А хворь какова?
– Доктор воду смотрел, глаголет, что-де кишки и печень по причине слизи, навернувшейся в них, лишены природной теплоты, и от того кровь понемногу водянеет и леденеет.
– Леденеет… – проговорил Филарет глухо.
Он знал лучше всех докторов, что болезнь идет от упадка духа, от беспомощности и страха, но как, чем лечить сей недуг, он не знал. Он видел, что мало мудрости в сыне и мало мужества. Для устранения последнего он решил женить сына как можно скорей.
Конечно, о Марье Хлоповой речь не может идти: она испорчена ее врагами перед самой свадьбой и ныне отослана в Тобольск. Но раз Салтыковы так сделали – не быть им в родстве: он, патриарх Филарет, женит своего сына на иноземке. Это и для крепости государственной важно, да и не внове такое повелось. Он понимал важность межгосударственных связей, особенно европейских, представлял, как все это будет выглядеть, как станет настаивать на том, чтобы иноземка приняла православную веру, а уж он, Филарет… Но что он сделает? Чем облегчит удар и для сына, любившего Марью Хлопову и не желающего никого больше видеть, и чем порадует его жену-иноземку? И тут Филарету вспомнились башенные часы, что будут висеть на башне Кремля, он представил их бой и подумал вслух:
– Это должно приглянуться…
– Чего велиши, государь? – спросил Мстиславский.
Филарет очнулся от дум, понял, что говорит свои мысли бесконтрольно. Насупился.
– Чего приговорим, бояре? – поставил он встречный, всегда готовый вопрос, заставлявший бояр вжимать головы в плечи, твердя молитвы.
– Перво-наперво государя надобно оздоровити, – сказал Мстиславский по праву первого боярина. – Помнится, как-то…
Мстиславский остановился: вошел боярин Романов. Он был одет по-дворцовому, не наспех, но заспан и угрюм. Сел на лавку возле патриарха – и ни слова.
– Помнится, – продолжил Мстиславский, – как-то раз вот этак же заболел царь Федор Иоаннович, а татарва была у самой Москвы подошедши, и казаки с ней заодно, и немцы…
Во царевом верху превыше всего ценились предания царского двора, и когда кто-нибудь из старых и родовитых
– Федор Иванович, чего ты велиши? – спросил Трубецкой Мстиславского.
– Нечего фрягу слушати! Он за целый божий день малу хворь не выгнал?
– Не выгнал, – согласился Трубецкой.
Мстиславский повернулся к аптекарскому боярину:
– А коли он не выгнал аже малу хворь, ан выгонит ли сей муж ученый велику?
– Так чего велиши, Федор Иванович? – в свою очередь спросил аптекарский покорно.
– А то и велю: надобно нашего лекаря искати!
Патриарх и Иван Романов остановились в дверях из Крестовой. Они слышали разговор.
– Как искати? – спросил Романов.
– Есть ли таковой?! – воскликнул Филарет.
– Есть таковой! – тотчас ответил Трубецкой.
– Кто? Кто таков? – почти разом загудели бояре.
– А кто таков, о том повели слово молвити боярину Морозову Василию да Петровичу!
Морозов почувствовал, как от этих хитрых слов с их притворной ласковостью повеяло не только огнем недавней драки на Страстной неделе, но и холодом застарелой ненависти. Это было знакомо, и можно было бы по привычке грубо ответить Трубецкому, перерезать его мыслишки хлестким словом, если бы за словами самого Трубецкого не крылась досадная правда. Морозов сразу почуял, к чему гнет хитрец, и притворился простаком:
– Не ведаю, про что твердиши, Димитрий Тимофеевич.
– Будто и не ведает! Я ведаю, а он нет! – издевался Трубецкой, сразу став центром внимания. – А ведь не моя жена твоей, а твоя – моей сказывала ныне ввечеру, что-де ести на Москве богатыреват лекарь, что-де тот лекарь, всяку хворь удаляющий, ведом тебе.
– Почто сокрытие твориши, боярин? – страшным шепотом спросил Романов.
Морозов слышал сегодня за обедом от жены о Соковнине. Она советовала немедля сообщить во дворец, что, мол, Соковнин большой мастер лекарской хитрости, травяных заговоров и всякого-всего, отчего исчезают будто бы все болезни. Однако, будучи человеком, понимающим всю пустоту таких разговоров, он не только не осмелился советовать во дворец, да еще со слов жены, такого лекаря, каким был совершенно неученый, хотя и безвредный человек Соковнин, но даже решил накрепко забыть об этом разговоре. Однако молва, пущенная по злобе на мужа самой Соковниной, скоро облетела все боярские дворы, что было самым неприятным и чего все-таки следовало ожидать. Следовало, а он, Морозов, упустил это из виду, оставаясь при своей точке зрения. Теперь все смотрели на него, и нужно было продолжать игру до конца.
– Мне недосуг пребывать в праздных говореньях с женами, когда ести дела государевы многие, а если ты, Трубецкой Димитрий да Тимофеевич, так празден да ловок и все знаеши, то ты сам и скажи, кто тот человек!
– И скажу!
– Да сам и приведи его сюда! – нанес Морозов окончательный удар.
Трубецкой опешил. Он понял, что проиграл. Более того: он понял, что теперь ему придется назвать имя Соковнина и – не приведи бог! – потом отвечать за соковнинское лечение.
– Кто же таков? – нетерпеливо стукнул патриарх посохом об пол.