Утро помещика
Шрифт:
«Он уж идет и быстро идет по этой дороге, – подумал Нехлюдов про своего друга, – а я…»
Но в это время он уже подходил к крыльцу дома, около которого стояло человек десять мужиков и дворовых, с различными просьбами дожидавшихся барина, и от мечтаний он должен был обратиться к действительности.
Тут была и оборванная, растрепанная и окровавленная крестьянская женщина, которая с плачем жаловалась на свекора, будто бы хотевшего убить ее; тут были два брата, уж второй год делившие между собой свое крестьянское хозяйство и с отчаянной злобой смотревшие друг на друга; тут был и небритый седой дворовый с дрожащими от пьянства руками, которого сын его, садовник, привел к барину, жалуясь на его беспутное поведение; тут был мужик, выгнавший свою бабу из дома зa то, что она целую весну не работала; тут была и эта больная баба, его жена, которая, всхлипывая и ничего не говоря, сидела на траве у крыльца и выказывала свою воспаленную, небрежно обвязанную каким-то грязным тряпьем, распухшую ногу…
Нехлюдов выслушал все просьбы и жалобы и, посоветовав одним, разобрав других и обещав третьим, испытывая какое-то смешанное чувство
XX
В небольшой комнате, которую занимал Нехлюдов, стоял старый кожаный диван, обитый медными гвоздиками; несколько таких же кресел; раскинутый старинный бостонный стол с инкрустациями, углублениями и медной оправой, на котором лежали бумаги, и старинный желтенький, открытый английский рояль с истертыми, погнувшимися узенькими клавишами. Между окнами висело большое зеркало в старой позолоченной резной раме. На полу, около стола, лежали кипы бумаг, книг и счетов. Вообще вся комната имела бесхарактерный и беспорядочный вид; и этот живой беспорядок составлял резкую противоположность с чопорным старинно-барским убранством других комнат большого дома. Войдя в комнату, Нехлюдов сердито бросил шляпу на стол и сел на стул, стоявший пред роялем, положив ногу на ногу и опустив голову.
– Что, завтракать будете, ваше сиятельство? – сказала вошедшая в это время высокая, худая, сморщенная старуха, в чепце, большом платке и ситцевом платье.
Нехлюдов оглянулся на нее и помолчал немного, как будто опоминаясь.
– Нет, не хочется, няня, – сказал он и снова задумался.
Няня сердито покачала на него головой и вздохнула:
– Эх, батюшка Дмитрий Николаич, что скучаете? И не такое горе бывает, все пройдет – ей-богу…
– Да я и не скучаю. С чего ты взяла, матушка Маланья Финогеновна? – отвечал Нехлюдов, стараясь улыбнуться.
– Да как не скучать, разве я не вижу? – с жаром начала говорить няня, – день-деньской один-одинешенек. И все-то вы к сердцу принимаете, до всего сами доходите; уж и кушать почти ничего не стали. Разве это резон? Хоть бы в город поехали или к соседям; а то виданное ли дело? Ваши года молодые, так обо всем сокрушаться! Ты меня извини, батюшка, я сяду, – продолжала няня, садясь около двери, – ведь такую повадку дали, что уж никто не боится. Разве так господа делают? Ничего тут хорошего нет: только себя губишь, да и народ-то балуется. Ведь наш народ какой: он этого не чувствует, право. Хоть бы к тетеньке поехал: она правду писала… – усовещивала его няня.
Нехлюдову все становилось грустнее и грустнее. Правая рука его, опиравшаяся на колено, вяло дотронулась до клавишей. Вышел какой-то аккорд, другой, третий… Нехлюдов подвинулся ближе, вынул из кармана другую руку и стал играть. Аккорды, которые он брал, были иногда неподготовлены, даже не совсем правильны, часто были обыкновенны до пошлости и не показывали в нем никакого музыкального таланта, но ему доставляло это занятие какое-то неопределенное, грустное наслаждение. При всяком изменении гармонии он с замиранием сердца ожидал, что из него выйдет, и когда выходило что-то, он смутно дополнял воображением то, чего недоставало. Ему казалось, что он слышит сотни мелодий: и хор и оркестр, сообразный с его гармонией. Главное же наслаждение доставляла ему усиленная деятельность воображения, бессвязно и отрывисто, но с поразительною ясностью представлявшего ему в это время самые разнообразные, перемешанные и нелепые образы и картины из прошедшего и будущего. То представляется ему пухлая фигура Давыдки Белого, испуганно мигающего белыми ресницами при виде черного жилистого кулака своей матери, его круглая спина и огромные руки, покрытые белыми волосами, одним терпением и преданностью судьбе отвечающие на истязания и лишения. То он видит бойкую, осмелившуюся на дворне кормилицу и почему-то воображает, как она ходит по деревням и проповедует мужикам, что от помещиков деньги прятать нужно, и он бессознательно повторяет сам себе: «Да, от помещиков деньги прятать нужно». То вдруг ему представляется русая головка его будущей жены, почему-то в слезах и в глубоком горе склоняющаяся к нему на плечо; то он видит добрые голубые глаза Чуриса, с нежностью глядящие на единственного пузатого сынишку. Да, он в нем, кроме сына, видит помощника и спасителя. «Вот это любовь!»– шепчет он. Потом вспоминает он о матери Юхванки, вспоминает о выражении терпения и всепрощения, которое, несмотря на торчащий зуб и уродливые черты, он заметил на старческом лице ее. «Должно быть, в семьдесят лет ее жизни я первый заметил это», – думает он и шепчет: «Странно!» – продолжая бессознательно перебирать клавиши и вслушиваться в звуки. Потом он живо вспоминает свое бегство с пчельника и выражение лиц Игната и Карпа, которым, видимо, хочется смеяться, но которые как будто не смотрят на него. Он краснеет и невольно оглядывается на няню, которая продолжает сидеть около двери и молча, пристально глядеть на него, изредка покачивая седой головой. Вот вдруг ему представляется тройка потных лошадей и красивая, сильная фигура Илюшки с светлыми кудрями, весело блестящими узкими голубыми глазами, свежим румянцем и светлым пухом, только что начинающим покрывать его губу и подбородок. Он вспоминает, как боялся Илюшка, чтоб его не пустили в извоз, и как горячо заступался за это любезное для него дело; и он видит серое, раннее туманное утро, подсклизлую шоссейную дорогу и длинный ряд высоко нагруженных и покрытых рогожами троечных возов с большими черными буквами. Толстоногие сытые кони, погрохивая бубенчиками, выгибая спину и натягивая постромки, дружно тянут в гору, напряженно цепляя длинными шипами за склизкую дорогу. Навстречу обоза, под гору, шибко бежит почта, звеня колоколами, которые отзываются далеко по крупному лесу, тянущемуся с обеих сторон дороги.
– А-а-ай! – громко ребяческим голосом
У переднего колеса первого воза тяжело шагает в огромных сапогах Карп, с своей рыжей бородой и угрюмым взглядом. На втором возу высовывается красивая голова Илюшки, который, под рогожей передка, славно пригрелся на зорьке. Три тройки, нагруженные чемоданами, с грохотом колес, звоном колокольчиков и криком пронеслись мимо; Илюшка снова прячет свою красивую голову под рогожу и засыпает. Вот и ясный теплый вечер. Перед усталыми, столпившимися у постоялого двора тройками скрипят тесовые ворота, и один за другим, подпрыгивая по доске, лежащей в воротах, скрываются высокие рогожные возы под просторными навесами. Илюшка весело здоровается с белолицей, широкогрудой хозяйкой, которая спрашивает: «Издалече ли? и много ли ужинать будут?», с удовольствием поглядывая на красивого парня своими блестящими сладкими глазами. Вот он, убрав коней, идет в жаркую, набитую народом избу, крестится, садится за полную деревянную чашку, ведя веселую речь с хозяйкой и товарищами. А вот и ночлег его под открытым звездным небом, виднеющимся из-под навеса, на пахучем сене, около лошадей, которые, переминаясь и похрапывая, перебирают корм в деревянных яслях. Он подошел к сену, повернулся на восток и, раз тридцать сряду перекрестив свою широкую, сильную грудь и встряхнув светлыми кудрями, прочел «Отче» и раз двадцать «Господи помилуй» и, увернувшись с головой в армяк, засыпает здоровым, беззаботным сном сильного, свежего человека И вот видит он во сне города Киев с угодниками и толпами богомольцев, Ромен с купцами и товарами, видит Одест и далекое синее море с белыми парусами, и город Царьград с золотыми домами и белогрудыми, чернобровыми турчанками, куда он летит, поднявшись на каких-то невидимых крыльях. Он свободно и легко летит, все дальше и дальше – и видит внизу золотые города, облитые ярким сияньем, и синее небо с частыми звездами, и синее море с белыми парусами, – и ему сладко и весело лететь все дальше и дальше…
«Славно!» – шепчет себе Нехлюдов; и мысль: зачем он не Илюшка – тоже приходит ему.
Комментарии
(Н. В. Бурнашева)
«Утро помещика». – Впервые рассказ опубликован в журнале «Отечественные записки», 1856, № 12.
Рассказ носит очевидный автобиографический характер и самым непосредственным образом связан с крупнейшим замыслом молодого Толстого – «Романом русского помещика».
Работа над «Романом русского помещика» продолжалась в течение пяти лет. Первые упоминания о романе появляются на страницах Дневника Толстого в мае – июле 1852 года. 3 августа писатель так определяет идею задуманного произведения: «В романе своем я изложу зло правления русского…» (т. 46, с. 137). Работая над романом, Толстой беспокоится, что, живя на Кавказе, он «не в состоянии описать крестьянский быт» (т. 46, с. 143). Но эта неуверенность отступает на второй план перед главной большой целью. «Мысль романа счастлива, – записывает Толстой в Дневнике 19 октября 1852 года, – он может быть не совершенство, но он всегда будет полезной и доброй книгой. Поэтому надо над ним работать и работать, не переставая…» (т. 46, с. 145), «Я роман этот называю книгой, – словно продолжает он в неотправленном письме к Л. Н. Толстому от 5 декабря 1852 года, – потому что полагаю, что человеку в жизни довольно написать хоть одну, короткую, но полезную книгу…» (т. 59, с. 217). А через пять дней снова в письме к брату: «Я начал новый, серьезный и полезный, по моим понятиям, роман, на который намерен употребить много времени и все свои способности» (т. 59, с. 215).
В процессе работы все более уточняется главная идея произведения. «Главное основное чувство, которое будет руководить меня во всем этом романе, – пишет Толстой в «Предисловии не для читателя, а для автора», – любовь к деревенской помещичьей жизни. – Сцены столичные, губернские и кавказские все должны быть проникнуты этим чувством – тоской по этой жизни. Но прелесть деревенской жизни, которую я хочу описать, состоит не в спокойствии, не в идиллических красотах, но в прямой цели, которую она представляет, – посвятить жизнь свою добру, – и в простоте, ясности ее.
Главная мысль сочинения: счастие есть добродетель (т. 4, с. 363).
Работа над романом идет неровно, с большими перерывами, но мысль о романе не покидает Толстого, о чем свидетельствуют заметки в дневниках и записных книжках писателя.
С 11 ноября 1856 года, уже в Петербурге, начинаются записи последнего этапа работы над произведением, этапа сокращения и переделки. 26 ноября: «…Диктовал «Утро помещика» (т. 47, с. 102). Впервые здесь появляется это название. А 29 ноября Толстой отмечает: «Да, кончил «Утро помещика» и сам отвез к Краевскому… Дудышкин и Гончаров слегка похвалили «Утро помещика» (т. 47, с. 102).
Новое произведение Толстого было холодно встречено либеральной критикой. П. В. Анненков назвал его «вещью довольно посредственной» (письмо Е. Я. Колбасина к Тургеневу от 2 декабря 1856 года. – «Тургенев и круг «Современника», «Academia», 1930, с. 298). В. П. Боткин писал Тургеневу 3 января 1857 года, что «Утро помещика» «впечатления не произвело, хотя некоторые лица мужиков очень хороши» (В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка, с. 112).
Значительно более глубоко оценил «Утро помещика» Тургенев. 13 января 1857 года он писал А. В. Дружинину: «Главное нравственное впечатление этого рассказа (не говорю о художественном) состоит в том, что пока будет существовать крепостное состояние, нет возможности сближения и понимания обеих сторон, несмотря на самую бескорыстную и честную готовность сближения – и это впечатление хорошо и верно…» Писатель находил также в «Игре помещика» «мастерство языка, рассказа, характеристики великое» (И. С. Тургенев. полн. собр. соч. и писем. Письма, т. III, с. 85).