Уж как пал туман
Шрифт:
— Понятно, — сказала Наташа. Ей это было понятно.
Ирка включила приемник. Заиграл симфонический оркестр.
У Толи глаза были голубые, а волосы русые. За его спиной висела занавеска, а за занавеской лежал город — далеко, во все стороны. А после города кончались дороги и начинались поля и деревни, потом другие города.
Наташа вдруг кожей ощутила это все: расстояние и бесконечность.
— Так-то ничего бы, — сказал Толя, — плохо только, писем нет. Когда на корабль письма приходят, как будто веревка от земли протягивается. Не утонешь, ни фига с тобой
— Хотите я вам напишу? — предложила Наташа.
Толя промолчал. Ему не нужны были Наташины письма. Вот если бы написала жена или в крайнем случае девочка — приятельница парня в кожаных штанах.
Толя многое умел: ходить на медведя, опуститься на дно в скафандре. Он умел интересно жить, но не умел интересно рассказать об этом. И не в силах был поменять то, что он может, на то, чего не может.
— Ничего, — сказала Ирка, — все будет хорошо.
Ей хотелось, чтобы у всех было все хорошо.
Соседская девочка собиралась в детский сад. Она вытаскивала на середину комнаты все свои игрушки и разговаривала с ними. Слов было не разобрать, но звук голоса и интонации доносились четко. Дом был блочный, слышимость хорошая.
Наташа лежала с открытыми глазами, слушала девочку и думала о себе. О том, как три года назад Игорь сделал предложение, она согласилась в ту же секунду, потому что Игорь был не халтурщик — они много бы переделали в жизни хороших дел. А на другой день он позвонил, извинился и сказал, что передумал.
— Не сердишься? — спросил он.
— Да ну, что ты… — сказала Наташа. — Конечно, нет…
Говорят: война… А бывает, что и в нормальной жизни, среди гостей и веселья, все может кончиться одним телефонным звонком.
— Сни-ми-и! — кричала сверху девочка. Ей что-то надевали, а она протестовала.
В комнату из кухни вошла Наташина мама. Она работала медсестрой в больнице, любила тяжелобольных и презирала тех, кто болел несерьезно. Она любила людей, которым была необходима.
Мать послушала, как кричит сверху девочка, и сказала:
— Господи, всю нервную систему ребенку расшатали…
— Если бы у нее была своя внучка, она ни за что не шатала бы ее систему, а жила только ее интересами.
— Мам, — сказала Наташа, — хочешь я ребенка рожу?
— От кого?
— От меня.
— Идиотка! — сказала мать.
— Ну что ты ругаешься, я же только спрашиваю.
Зазвонил будильник, отпирая новый день.
Училище размещалось в старом особняке. Раньше в этом особняке жил обедневший дворянин. Комнаты были тесные, лестница косая. Наташа любила эти комнаты и лестницу, коричневую дверь с тугой и ржавой пружиной, тесноту и пестроту звуков.
В самой большой комнате, которую дворянин прежде называл «залой», а теперь все звали «залом», занимался хор.
Здесь все как обычно: та же декорация, сорок стульев, рояль. Те же персонажи — 40 студентов, концертмейстер Петя. Концертмейстер — профессия не видная. Например, по радио объявляют: «Исполняет Лемешев, аккомпанирует Берта Козель». Лемешева знают все, а Берту Козель не знает никто, хотя объявляют их вместе.
В консерватории Петя учился тремя курсами старше, его звали «членистоногий». Было впечатление, что у Пети на каждой руке по два локтя и на каждой ноге по два колена и что он весь может сложиться как складной метр. Сразу после звонка отворяется дверь и появляется следующее действующее лицо — декан Клавдия Ивановна, за глаза — «та штучка». Она окончила университет, к музыке никакого отношения не имеет, не может отличить басового ключа от скрипичного. Осуществляет общее руководство.
Принцип ее руководства состоит в том, что раз или два раза в год она выгоняет какого-нибудь отстающего и неуспевающего. Раз или два раза в год под косой лестницей бьется обалдевшая от рыданий жертва, а вокруг тесным кольцом в скорбном и напряженном молчании стоят друзья-однокурсники, и каждый предчувствует на этом месте себя.
Сейчас «та штучка» вошла и села возле дверей на свободный стул. Студенты и студентки выпрямили позвоночники, как солдаты на смотру.
Наташа не обернулась. Пусть декан беспокоится, и царственно откидывает голову, и изобретает принципы. А она — дирижер. Ей нужны только руки, чтобы было чем махать, и хор, чтобы было кому махать. И хорошая песня — больше ничего. А посторонние в зале не мешают. К посторонним, равно как и к публике, дирижер стоит спиной.
— «Эх, уж как пал туман», — сказала Наташа и движением руки подняла хор.
Она внимательно смотрит на первые сопрано, потом на вторые. Идет от одного лица к другому. Это называется — собрать внимание. Но Наташа ничьего внимания не собирает. Слушает сосредоточенно: ждет, когда задрожит в груди поющая точка. Потом эта точка вспыхивает и заливает все, что есть за ребрами, — сердце и легкие. И когда сердце сокращается, то вместе с кровью посылает по телу вдохновение. Наташа до самых кончиков пальцев наполняется им, и становится безразличным все, что не имеет отношения к песне.
Наташа качнула в воздухе кистью, давая дыхание. Петя поставил первый аккорд. Сопрано послушали и вдохнули, широко и светло запели:
Эх, уж как пал туман на поле чистое-э…
Она потянула звук, выкинув вперед руку, будто держа что-то тяжелое в развернутой ладони. Потом обернулась к альтам.
…Да позакрыл туман дороги дальние… — влились альты. Они влились точно и роскошно, именно так они должны были вступить. Наташа каждой клеточкой чувствовала многоголосье. Ничего не надо было поправлять.
Она опустила руки, не вмешиваясь, не управляя, давая возможность послушать самих себя. Все пели и смотрели на Наташу. Лицо ее было приподнято и прекрасно, и это выражение ложилось на лица всех, кто пел.
…Эх, я куда-куда-а пойду,
Где дорожку я широкую-у найду-у, где…
В следующую фразу должны вступить басы и вступить на «фа». Это «фа» было в другой тональности и шло неподготовленным. Если басы не попадут — песня поломается.
Наташа оглядывается на Петю, на мгновение видит и как-то очень остро запоминает его резкое, стремительное выражение лица и сильные глаза.