Ужас реального
Шрифт:
безотносителен к тому, какова его природа и как мы будем к
ней относиться. Даже если мы конституируем вслед за фило
софами сущность, безотносительную к судьбе, — скажем, эй-
дос, — то мы лишь подтвердим особенную судьбу нашего
новорожденного концепта А поскольку обобществление
жизни и мысли всегда связано с ее саморазвитием, то перво
начальные мифологические времена сознания очень быстро
умудрялись исчезнуть в далеком мистагогическом тумане.
Человек очень легко научался идентифицировать себя с си
лами, сущими по ту сторону хтонических божеств, — ужас
перед судьбой сменялся богочинностью и богопочитанием,
тем же страхом Божьим. Уже у древних греков, с их олим
пийским каноном, судьба как будто бы вовсе
себя место — свою терру в поле по ту сторону Олимпа Более того, в известном смысле Зевс — это вполне трансценден-
Беседа 4
78
тная величина. Конечно, он не трансцендентен миру как Сущее с большой буквы, или первосущее. Он и мифологически не первосущий, однако есть элемент трансцендентности даже в мире классического гомеровско-гесиодовского мифа. Зевс не просто сохранил ужас перед лицом судьбы, он единственный, кто его сохранил. Он как бы взял на себя ответственность за огромную структуру, состоящую из богов, полубогов, героев, наконец, самих эллинов, самосохранение которой было залогом пусть и недолгого торжества человека над судьбой. Человек, постепенно научившись мерить Олимп собственными мерками, сделав олимпийских богов прозрачными для самого себя, обнаружив их злокозненность и безнравственность, совершил страшное дело — он заместил Бога или богов, в данном случае это одно и то же, оберегающей и сохраняющей самого себя стихией. Боги стали для него покрывалом — утепляющим, сохраняющим и защищающим. Он, иными словами, идеализировал бытие, превратил сущего Бога в дух, который с любой горы заставлял речки стекать вниз, а не вверх — в буквальном смысле в симулякр. «Симулякр», как мы понимаем, вовсе не новейшее словечко. Произошло переключение мысли с Бога на его изваяние. Мы знаем, как разрушился этот по-своему глобализированный и терроризированный изнутри мир, достаточно вспомнить Герострата. Разве он не супертеррорист, просто ради идеи, — и я думаю, не столько идеи попадания в анналы истории, сколько ради самой идеи, «из принципа», — сжегший величайшее из чудес света? Наше время подготавливалось длительно, но мы знаем ступени, знаем элементы подготовки, в которых постепенно вырастал глобализированный мир.
Смерть Бога имеет свои эквиваленты — смерть автора как творца с маленькой буквы и смерть трансцендентального субъекта(как творца «точек» над обездоленными «i»). Мы спокойно ко всему этому отнеслись, а сейчас
79
Terra terrorum
понимаем, во что нам обошелся энтузиазм, с которым вырастала современность. Эти три смерти — цена за высокое Просвещение. При этом мы умудряемся платить дважды, и трижды, и десятирижды, потому что, не заметив эти смерти, прочитывая их «метафорически», мы совершаем, может быть, нечто еще более страшное, нежели то, что привело к ним. По смерти Бога ты превращаешься в онтологического невидимку и оказываешься решительно никем и ничем. По Ницше, Бога убил тот, кто не вынес Его свидетельства. Бог — свидетель, вот в чем штука. А самый безобразный человек в «Заратустре» не мог вынести, чтобы видели все, что творится в его душе, точнее — чтобы видели его насквозь. Это обернулось тем, что женщина теперь носит нижнее белье обыкновенно только для того, чтобы ее раздели, а мастер больше не выгравировывает сложнейшие узоры на внутренней стороне замка, потому что все равно их никто не увидит. Все стало либо напоказ, либо вовсе исчезло из поля зрения. Ситуация с автором никак не менее радикальна для пространства нашего существования в целом, хотя как будто бы гораздо более локальна. Потерял, конечно, автор свое живое лицо, он перестал быть тем, кто вносит контекст своей эпохи в собственный текст. Но что же это означает? Это означает существо человека, который принял весь мир за текст, — кажется, Деррида прав и другого шанса у разума попросту не остается, — но когда он начинает в этот текст вчитываться, то видит, что он писался мертвым человеком. Дело не просто в том, что Пушкин потерял свои бакенбарды, тросточку и все, что делает его персонажем своего времени. Это тот Пушкин, который ни для кого всем не является, — настолько, насколько «всем» не является еда в каком-нибудь национальном ресторане.
И смерть трансцендентального субъекта — наиболее Щемящая тема для современной метафизики. Именно он,
80
Беседа 4
внеположный истине субъект, ответствен за покой, хранимый нами перед лицом конституированного им мира. Если мир конституирован субъектом, а это утверждает вся классическая теоретическая философия, то по своему собственному существу он действительно зеркален. Либо мы смотрим в свою рациональность и видим за всем самих себя, либо мы просто лишены разума. Но что демонстрирует в этом смысле террорист-художник, выступая на трансцендентальном поле? Он предлагает всмотреться в это будто бы человеческое лицо, скрывающееся за творениями современной науки, рациональности, обобществленной культуры, демонстрируя, что на самом деле именно открывшееся чистому разуму человеческое лицо за конституированным им миром вполне автономно по отношению к собственному хозяину. Однажды ты не то что не заметишь «новой утонченности», но обнаружишь, что твое отражение не слишком тебе принадлежит. Оно обладает мерой автономии по отношению к тебе самому. Ты поднимаешь руку, а оно нет, ты улыбаешься, а оно плачет, ты начинаешь присматриваться, а у тебя на глазах в зеркале вырастает некоторое начало, вполне безотносительное к человеку, — то ли рога, то ли хвостик крючком. Через секунду ты превращаешься в существо, не похожее ни на что, — в полнейшего монстра, в экран, залитый кровью. В этой ситуации террорист оказывается аутентичным действующим лицом. Если представить все эти территории, порождающие
Николай Грякалов: Откликаясь на разговор о терроре, мне бы тоже хотелось высказать ряд соображений, отчасти известных, но не успевших нам еще окончательно
81
Terra terrorum
надоесть Их вряд ли можно центрировать в каком-то едином проблемном поле, хотя несомненны и линии пересечения с уже предлагавшимися к обсуждению темами типа глобализма, политкорректности, разрушения инстанции другого и т. д. Очень близким и симпатичным кажется сюжет Даниэля о том, что объектом террористической активности являются не политические режимы и экономические порядки, но инстанции гораздо более фундаментальные — первичный раскрой мира, гарантирующий саму возможность его социо-политического структурирования. Однако выступает ли это следствием терроризма, или же сам терроризм является лишь одним из эффектов спонтанной девальвации этих гарантий?
Как мне кажется, вопрос может принять такую форму: что в нашем сообществе приводит к непрерывной распечатке диспозитива терроризма, естественный негативизм в отношении к которому ни в коем случае не является критерием его рациональности, в чем нас пытаются убедить социологические или политологические дискурсы. Пытаясь освоить его в терминах отчуждения (психологического, социального, экзистенциального — в зависимости от теоретического ангажемента), они оказываются на порядок ниже его имманентной логики. Логики катастрофической, развернутой на территориях трансполитической психоделии. Именно поэтому, кстати, провалились все медиальные попытки синтезировать «чужака» (которого, однако, можно было бы успешно идентифицировать в виде, скажем, «арабского террориста» или каком угодно еще). От- и о-чужденного. Его постоянно сдвигающееся, номадическое распределение следует расценивать не как «промах нашего чудесного интерфейса», по выражению Вирильо, но как развитие его собственной логики. Как симптом его аннигиляции под тяжестью соб-ственной монструозности. Неспособность к встрече с
Беседа 4
82
чужаком, его диффузный, ускользающий облик говорит о радикальной девальвации жеста, означивания, инвестиций власти в социальное тело: медиа-шаман сталкивается с иррадиацией своего поля в пустоте.
Разговор о медиа-шаманизме инициирован сменой стратегий апроприации террора социумом. Различие между «молчаливым» насилием и «словоохотливым» террором ставит вопрос о его риторическом измерении. Другими словами, речь идет о том, чтобы зафиксировать не столько террориста-«практика», сколько тот оператор, что производит трансмиссию терроризма в социальном теле. «Конец социальности», проявляющийся в провале всяких попыток замкнуть ее в те или иные дискурсивные рамки, невозможность ее репрезентации в терминах социально-исторических или политологических дисциплин знаменует собой и конец «традиционной» тематизации негосударственного террора, который понимался как форма политического волеизъявления нелегитимных социальных групп, отсеченных от нормативных практик делегации. Каждая террористическая практика предполагает определенный «идеальный тип», который не столько ее формирует, сколько выступает как условие возможности ее коллективного понимания. Историческая модификация практик террора предполагает и модификацию их человеческого носителя (не столько, повторюсь, террориста-«практика», сколько той фигуры, которая позволяет сообществу описать террор в том или ином дискурсе и тем самым освоить). Скажем, для террора французской революции таким концептуальным персонажем выступает либертен (и его alter ego — моралист), доводящий до логического завершения демарш «естественности» (естественного права, естественного света и т. д.), для русской революции и революционного террора — авангардный художник, синтезировавший единый политически-эстетический проект переустройства мира.
Terra terrorum
Можно сказать, что и постсовременные манифестации террора также имеют своего концептуального персонажа. ЭТО — масс-медиальный шаман, пустая форма медиа-опе-ратора, распределяющего насилие по социальному телу и формирующего экзистенциал «аудитории» — симулятив-ную форму сообщества. «Что-то случилось», отыграл реквием по спиритуальному спецназу «левых», оставив лишь социологически гнусное тело тотального пофигизма «молчаливого большинства». Одновременно инертное и сверхпроницаемое образование («черный ящик невостребованной референциальности»), в которое проваливается социальность. Массы всасывают всю энергию политического, не предоставляя ничего взамен, «социальное электричество» поглощается ими безвозвратно. Эффектом масс-ме-диальной эвокации «молчащих масс» выступают «свободные радикалы» («свободные» в структурном смысле нефункционального остатка), активность которых расположена вне и по ту сторону возможного диалектического («революционного») снятия или либеральной «гуманизации». Прятаться — поздно, не прятаться — поздно.
Терроризм следует рассмотреть как один из эффектов системы (формации), наряду, например, с элиминацией раз-чичия между массовой культурой и китчем, точнее — оккупацией этим различием каждого культурного знака, его де-генерализацией. По принципу: когда все стало сексом, сам секс растворился и куда-то исчез. В этом же ряду и смерть фантазма о преодолении отчуждения (как, впрочем, и самого отчуждения). Поэтому прав Гройс, проводя различие между модернистским тоталитаризмом и постмодернистским фундаментализмом, если модернистский проект политизирует базовое различие (расовое или классовое), то фундаментализм должен впервые это различие учредить.