Ужас реального
Шрифт:
Рембо Артюр Произведения М, 1988 С 331 333
217
Святые животные
Н И.: Философия испытывала стойкий интерес к животным, но на протяжении своей продолжительной истории неизменно терпела в этой сфере сокрушительные поражения. Когда сколь угодно мудрый человек подвергает умозрительной рефлексии животных, это чаще всего оказывается смешным и жалким. С одной стороны, в этом состоит забавный эпистемологический казус, который достоин специального расследования, а с другой — мы имеем здесь дело с симптомом, который обнаруживает предельность, ущербность принципиальных установок, исходя из которых мы обыкновенно трактуем мир. В этой связи я хотел бы указать на два модуса, два традиционных плана, в которых возникают перед нами животные. Один из них можно обозначить как трансцендентальный,
Трансцендентальный план предстает в качестве необходимой предпосылки и поля представления всех наших душевных и психологических состояний. В нем коренятся два исходных человеческих комплекса: комплекс неполноценности и комплекс, или лучше сказать, мания величия, которые в своем синтезе дают то, что мы обычно называем «образованным человеком». Однако в качестве исходной реальности все-таки стоит животное. Эти комплексы удивительны с точки зрения закулисной сцены нашего сознания Что касается комплекса неполноценности, то совершенно понятно, что мы не можем даже малой доли того, что может ежик или, например, жираф Я уже не говорю про кошку, которая гуляет, как известно, так, что никому из нас не снилось. Я не говорю о птицах, которые могут такое, с чем никакие человеческие способности и рядом не стоят Когда мы вдумываемся в существо действительной пропасти, нас разделяющей, то мы вдумываемся в существо того, с чем никоим образом не можем мириться.
218
Беседа 8
Ведь мало того, что они — не мы. Многие вещи — не мы. Но у человека есть загадочная способность любить и понимать то, что для него невозможно. Когда птица летит, когда она поет, когда кошка — мы говорим — «спит», когда мы даже просто представляем себе животных и видим, как они живут, как они охотятся, как голодают, как веселятся и даже как умирают, — мы им сочувствуем и завидуем. Мы никогда не сможем так относиться ни к Боингу 737, ни к Харлей Дэвидсону, ни к чему-либо подобному. Я полагаю, что этот комплекс лежит в основании наиболее фундаментальных интуиции человеческой культуры в целом. А что касается мании величия, то мы обязаны ей нашим «становлением» и, конечно, «уровнем развития». Все мы делимся на скотоводов и охотников, причем даже в нашей обыденной жизни. Ясно, что многие модусы нашего существования, нашей душевной жизни определены этими двумя парадигмами. Каждый из нас по-своему охотник или скотовод. Но поскольку мы говорим об этих комплексах, мы остаемся в рамках трансцендентальной иллюзии. Суть этой иллюзии заключается в том, что мы склонны противопоставлять себе животных. Мало того, что у нас проблемы с пропастью между нами и природой, но исходная проблема заключается в том, что мы слишком легко принимаем животных за другое, особенно за Другое с большой буквы и в психоаналитическом горизонте. В известном смысле это оправданно. Животные — другое (нежели то, что, как мы думаем, у нас осталось за спиной).
Но точно так же можно сказать и обратное: они — не другое, а именно та и этот. Животные лишают нас возможности трансцендентальной установки, с рассмотрения которой я начал. К животным едва ли возможно специфически созерцательное отношение. Я открываюсь душой к животному в двух, в сущности, случаях. Во-первых, когда его глажу, ласкаю рукой или хотя бы взглядом, и это является
219
Святые животные
моим откровением, выдающим меня едва ли не с головой. Есть люди, которые этого не умеют делать, и есть люди, к которым животное никогда не подойдет. И во-вторых, когда я в ужасе бегу от него. Эти две основные ситуации — ситуация расслабленной нежности и ситуация ужаса, которые люди испытывают перед лицом животных, — и есть те две возможности, в основе которых лежат «та и этот», причем обязательно лично они и никто другие. Я, по правде говоря, не знаю, как можно было бы обозначить этот модус. Я назвал его сгоряча «экзистенциальным», но только для того, чтобы ничего — для понимающих людей — не сказать. Потому как речь идет о таком плане, в котором не столько я что-то могу сказать о животных, сколько животные говорят обо мне и всяческой «экзистенции». Я очень часто пропускал философию через животных — тем свободней, чем строже она требует толковать мир в терминах единственно необходимости. У меня есть несколько любимейших персонажей. Например, зайчик, ежик, горный козел... Я не имею в виду только то, что животные нам что-то говорят о нас самих, когда мы понимаем, какие мы с вами — волки, свиньи, ослы, овцы и т. д. Этот план исключительно важен, но я говорю о другом, — о том, когда животные умудряются нам сказать о целом мире, решительно обо всем на свете, не то чтобы «Спинозы не читая», а смеясь над всеми сущими «необходимостями».
Я не могу не вспомнить раздирающую душу сцену, когда зайчик пробегает по полянке, а через мгновение появляется несущийся за ним волк. Я до сих пор не могу понять, почему это происходит, в чем тут дело. Хотя в какой-то момент я понял, что у зайца, кажется, имеется что-то лишнее. Он бы рад без этого обойтись, но оно у него есть. Знаете, что
220
Беседа 8
Ведь зло онтологически такое же — мы да и весь мир могли бы без него и обойтись, но оно есть. Вот также и с запахом у зайчика. Однако потом выяснилось, что запах кое-чем — и вовсе не «апофатически», а позитивно — подтвержден. Заяц не просто пахнет, он вкусно пахнет, он вообще вкусный. Как это знает волк, во всяком случае, и знают те, кто любят зайчатину. Можно предположить, что заяц не нуждается во вкусном запахе: для него желательно, чтобы его вообще никто не замечал, не слышал и не видел. Сидишь себе под кустиком, ничем не пахнешь, тебя не видно. То есть, главное, не обладаешь эйдосом. К сожалению, этот путь заведет в такие дебри, которые Платону и не снились, потому что, если честно, заяц не только без эйдоса, он и без своей заячьей сущности и душонки (классик бы сказал — «лошадности») тоже отлично мог бы обойтись. При ближайшем рассмотрении выясняется, что мы попадаем в какую-то космологически черную дыру. Вопрос о животных — тех животных, которых мы знаем, которых боимся, которых любим, — в этом смысле может быть представлен как вопрос об истине бытия вообще, в котором другой оказывается тем, кем я постоянно обнаруживаю самого себя, когда смотрю в зеркало.
То же самое можно рассмотреть и со стороны стихий. Мы помним, что существуют огонь, вода, земля и воздух. Добавляют еще эфир, очень может быть, однако четыре точно. А теперь представим, что у какой-либо стихии обретается лицо. Животные — такого рода существа, перед лицом которых мы познаваемы, «интеллигибельны», сказал бы Кант. Они имеют возможность отдать отчет в том, кто мы такие. Они не дождик, они не огонь, не земля и не воздух, они избирательны. В способности стихии быть избирательной мне представляется главная тайна и главная разгадка любого животного. А быть избирательной для стихии и означает иметь лицо. Животное видит во мне то,
221
Святые животные
что является мною. В известном смысле мы — звери. Важнейший контекст состоит в том, что между нами вовсе нет никакой пропасти. Хотя еще более фундаментальный контекст заключается в том, что у нас нет пропасти и с огнем, и с водой, и землей, и с воздухом. Это все что угодно, но только не риторика. Воспроизвести в себе силы земли, или огня, или воздуха, или воды и значит быть человеком. Тот, кто умеет это сделать перед лицом другого, не животного, но человека, является любимым человеком. И наоборот. Так люди любят друг друга. Знаете, подобно росе — посмотрел, будто омылся. Поэтому так смешны и бессильны те, кто пишет о животных со стороны. О них нельзя писать подобным образом, иначе окажешься в положении того, кто написал трактат «О частях животных». В этой связи у меня даже возникло определение животного и его «частей». Животное — это тот, кто не плачет, не смеется и не проклинает, но — понимает.
Т. Г.: О животных действительно можно говорить только любя, в противном случае даже не следует пытаться. Поэтому я хотела бы завершить разговор посвящением другу — умершей недавно собаке Бубе. Я зачитаю отрывок из своего дневника: «Буба — это символ жизни. Его внутренний трепет, полное доверие человеку, нетерпеливое ожидание встречи, взгляд его всегда горящих желтых глаз — я здесь, я готов, я могу совершить подвиг, — его понимание наших настроений, знание обо всех намерениях и планах, его тоска по встрече, его обиды, которые тут же проходили, умение прощать все и любить с новой силой. Это было полнотой благоговения перед жизнью, любовью, служением. Пример всем нам. Как он мог уйти? Его смерть — какой-то общий конец, после которого не видно ни одного начала».
БЕСЕДА 9
ИЗМЕНЕННЫЕ СОСТОЯНИЯ
СОЗНАНИЯ
Д. О.. Пребывание в измененных состояниях сознания, сопровождаемое двумя частичными отменами — цензуры «я» и диктатуры идентичности, — несмотря на свое широкое распространение, представляется достаточно загадочной вещью. Едва мы превращаемся в существ, бродящих по окраинам нашего сознания, заключенного в «я», как последнее покрывается трещинами, прерывая континуальность конституируемого сознанием мира. Мы не просто приоткрываем двери, за которые в обычном состоянии боимся заглядывать даже сквозь замочную скважину, в этот момент мы еще и становимся иными по отношению к воспроизводимой в нас идентичности знания себя. Впрочем, до известной границы. А именно до границы, определяемой сохранением формы телесности. Если речь заходит о том, что называется в буквальном смысле, но далеко не всегда точно «утратить человеческий облик», то дело касается некоторой деформации этой границы. Точность здесь и не может быть соблюдена, в силу отсутствия точки отсчета для объективного наблюдателя. Возможность измененных состояний сознания ее радикально смещает, зада-