Ужас реального
Шрифт:
198
Беседа 7
Абсолют ангажированности становится возможным благодаря обессиливанию настоящего». Мне кажется, это самое точное определение темпоральности. течение времени есть результат обессиливания настоящего.
Т. Г.: Гипостазирование личности как раз и показывает возможность выбраться из анонимности, деперсонализации, и обрести лицо. Фактически, это христианский язык. Мы помним, что и по-гречески, и по-русски слово «личность» происходит от слова «лицо». Если другой на тебя смотрит, значит, ты начинаешь существовать, у тебя открываются глаза, появляется слух, находится язык, на котором ты говоришь. Из пустоты вылепливается лицо. Сам ты себя не видишь, но тебя видит другой. Не в смысле Сартра, когда тяжесть взгляда другого оказывается невыносимой, и это есть ад. Ведь взгляд может быть и любовным. Слово любовь — от любования, от особенного взгляда другого. Гипостазирует меня другой, через него я становлюсь личностью. Левинас очень далек от рационализма, особенном в картезианском смысле слова. Николай сказал, что Левинас рационалист. Я так не думаю. Разум по природе своей агрессивен и наступателен, он схватывает и присваивает.
Н. И.: Я не имел в виду Левинаса в качестве одного из жрецов этого деревянного бога, калькулирующего субъекта под именем разум, а хотел просто сказать, — если кто изменяет разумности, это те, кто свято и бездумно этому божку служат. Левинас никогда не был служителем разума, не был, по-видимому, потому, что знал цену разума Разум вовсе не исчерпывается мышлением как аутентичной формой собственного существования. При ближайшем рассмотрении его бытие не исчерпывается тем, что нужно понимать под мышлением, то ли в форме спекуляции, то
199
Три тезиса Э Левинаса
ли в форме умозаключения, то ли в форме представления. Метафизически важнейший ракурс, с которого мы и начали, — отношение Левинаса как философа к самому тематическому горизонту бытия. Если взглянуть на бытие трезво и не без чувства юмора, то мы поймем, что ничего особенного в нем нет Бытие не может быть ничем, кроме как либо объектом мнения, либо сомнения. Бытие не может быть предметом знания, как, например, Гамлет знал, что случилось с его отцом, или как мы знаем, что случилось с нашими близкими. Вот знание. А бытие — это будто сижу я, этакий Квазидекарт, проходят люди в шляпах, а я думаю, механизмы они или нет? Могу ли я усомниться? Есть Бог или нет? Обдумыванию подобных вопросов можно посвятить вечер, однако бытие не способно выступить предметом знания. Никакой язык — ни новый, ни старый, ни сколь угодно древнегреческий — не превратит бытие в предмет знания. А Левинас писал о вещах, которые знает. Он пытается сохранить парменидовскую позицию пути к знанию, хотя и ловит Парменида на парадоксе. Для Пар-менида путь к знанию — это путь к бытию, тогда как бытие в принципе не является предметом знания, оно предмет либо сомнения, либо веры. У Левинаса с рационализмом все нормально. Просто для него рационализм не ограничен знанием, которого он придерживается или не придерживается. Он умудрился быть по ту сторону самых страшных грехов философии, среди которых чуть ли не на первом месте стоит грех интереса, когда нужно проявить неравнодушие к теме бытия, или феноменологической ре-дукции, или чего-то еще. А ему все это было не слишком любопытно. Хотя не следует забывать и о риске излишне легкого отношения к разуму.
Д. О. Я бы хотел сказать еще несколько слов в контексте вопроса о том, почему именно Другой, причем Дру-
200
Беседа 7
гой в интимном, глубоко продуманном смысле Левинаса, оказался непреодолимым пределом всякого феноменологического описания — скотомизированным, радикально изъятым из поля зрения всевидящего глаза божественного фе-номенолога? Я полагаю, изобличаемая суть дела кроется в причине этого удивительного, для кого-то захватывающего визуального могущества, позволяющего довольно легко обращаться даже с тыльными сторонами вещей, — то есть с тем, что предполагает умеренность и корректность. Зачем видеть нечто не созданное для зрения и не размещенное в пространстве видимостей? Да и как это возможно? Если «зачем» — вопрос об этическом предпочтении, то «как» — вопрос о методе, именно он и интересует нас в большей мере. Давайте посмотрим на какую-нибудь вещь, хотя бы на эту чашку, обычным нашим взглядом. Что мы видим? Видим ее лицевую сторону. Теперь повернем ее обратной стороной. Что мы сейчас видим? Все ту же лицевую сторону. Обратной она являлась, пока мы ее еще не видели. Итак, вещи всегда повернуты к нам своим лицом. Почему? Вот существеннейший вопрос. Понятно, что ответ «потому что невозможно их видеть одновременно с разных сторон» нас не устраивает. Я думаю, дело просто в том, что мы сами видимы, — строго говоря, мы сами феномены. Мы смотрим на вещи, а они — на нас. У нас с ними исключительно лицеприятные отношения. Даже заглянуть внутрь вещей, когда это уместно, я могу лишь раскрыв внутреннее и обратив его к собственному лицу.
Для того чтобы увидеть вещи со спины, следует самим сделаться невидимыми. Конституироваться в качестве трансцендентального субъекта, утратив собственное лицо-Божественный феноменолог наделен трансцендентальным всевидением ровно постольку, поскольку его, со своей стороны, никто не видит, и в этом смысле просто не способен повернуться к нему спиной или изгнать как самозванца Это
201
Три тезиса ЭЛевинаса
старая как мир уловка — как проникнуть в запретную, сокрытую от тебя область' Воспользуйся шапкой-невидимкой, и тебя никто никогда не поймает Род феноменолога, как и софиста, трудноуловим, но Левинас умудрился узреть кончик хвоста этого черта и крепко за него ухватиться. С одной стороны, он напомнил старинный миф о Гегезе и волшебном кольце, которое делало его невидимым для окружающих. С другой стороны, он недвусмысленно дал понять, что основной инструмент феноменолога одновременно является ему грандиозной ловушкой. Представим, что я надеваю шапку-невидимку или волшебное кольцо. Мгновенно изменяется зрительная перспектива, взгляд интериоризируется, благодаря чему предметной данностью оказываются не вещи, а корреляты сознания. Разумеется, теперь я созерцаю чашку со всех сторон, поскольку созерцаю в ней чашку как таковую Но если вдуматься, это в действительности вовсе не означает, что обратная сторона вещей становится нам хоть сколько-нибудь ближе и понятней. Ведь обратная, недоступная, непознаваемая, полуночная сторона вещей указывает не на необходимость сделать ее трансцендентально созерцаемой, — она указывает единственно на того, кто зрит вещи с этой их стороны и чьего лица мы, смотрящие всегда с известной перспективы, в принципе не способны увидеть. Мы, например, не можем видеть вещи взглядом творца, и лицо творца не видим. Конституируя мир в трансцендентальном поле сознания, мы лишь имитируем этот взгляд и это лицо, будто бы примеряя на себя трагические маски богов и царей Мы неправомерным образом приписываем своей идентичности то, что безоговорочно принадлежит Другому. Возможно, мы тем самым избавляемся от незаживающей раны, которую
202
Беседа 7
Н.. И. Не существует других философов, кроме как философов высочайшего риска. Если я идентифицирую риск, который отличает этого философа, то я идентифици-рую его философию Если бы мы не нашли риска у Левина-са, не о чем было бы предметно говорить. Левинас едва ли не первый, а возможно, и последний выстроил этику не исходя из должного, а исходя из сущего. Причем я бы сказал, что это формальная этика, и я имею в виду, что формальная в прямом смысле Канта, — безотносительная к предметному содержанию своего действия Если ты руководствуешься в своем отношении как сущее с другим сущим, оно у тебя гарантированно нравственно Это то, что можно было бы сформулировать как максиму, которую сам Левинас не формулировал, но которую следует продумывать и продумывать еще, потому что на самом деле всерьез после Канта никто даже и не пытался заглянуть в иные возможности для этического дискурса. Все пытались он-тологизировать Канта, посмотреть в сторону не только природы, но и культуры, посмотреть в существо трансцендентального опыта. Это очень интересно, но Левинас выстраивает иную этику, полностью забыв о должном, потому что должное все-таки из лексикона тоталитарного бытия, из области идентичности, — соответствуешь ты своему месту, локусу, или не соответствуешь? Должен соответствовать. Здесь же никаких локусов, никакой тотальности, никакой идентичности, а человек сохраняется.
БЕСЕДА 8
СВЯТЫЕ ЖИВОТНЫЕ
(с участием Николая Грякалова и Александра Погребняка)
Т. Г.: Сейчас тема животных — одна из самых важных. В нее входят и философские, и богословские, и общекультурные, и эстетические, и особенно этические проблемы На протяжении долгого времени эта тема неизменно присутствует в самой разной литературе. Еще романтики открыли животное как абсолютно другое. Прекрасный и дикий мир живой природы стал восприниматься как противовес деградирующему человечеству и, в то же время, как та область сущего, которую необходимо оградить от посягательств человека (экология). Если раньше контуры другого проступали изнутри самого человеческого сообщества, исходя из расовых, национальных, классовых или социальных различий, когда другими являлись негры, евреи, буржуазия, нищие, проститутки и т д., то теперь мы видим, что с бешеным нарастанием процессов глобализации фигура другого вытеснена за границы человеческого как такового В качестве другого как страдающего козла отпущения остаются животные Рильке замечает,
204
Беседа 8
что животное рискует больше всего, потому что оно бли-же всего к истине.
Мартин Бубер в своей работе «Я и Ты» в качестве основной парадигмы встречи приводит случавшиеся в его жизни встречи с животными Он вспоминает, как смотрелся в глаза, кажется, обезьяны в зоологическом саду и как возникло молчаливое понимание между ним и обезьяной. Он рассказывает, как в 11 лет жил у бабушки с дедушкой и каждое утро посещал жеребца — гладил его по холке и чувствовал необыкновенную витальность, ощущал саму пульсирующую жизнь. Этот жеребец при встречах подмигивал ему и шевелил мордой. Они были как два заговорщика, как два одиноких существа, которые встретились. Большей встречи не было в его жизни. Мартин Бубер пишет, что он постиг в этом событии встречи другость другого. Сейчас вся философия говорит о другом, а животное метафизически воплощает эту беспредельную тайну другого. Еще я хотела бы сказать о райскости животных. Что такое наша жизнь? Это поиск рая, полноты, счастья. Животные из рая никогда и не уходили. Как говорит Леон Блуа, они продолжают нести на себе отблеск райской красоты. Согласно отцам церкви, Макарию Великому, Максиму Исповеднику, Симеону Новому Богослову и др., когда человек пал в раю, животные хотели его растерзать. Ибо царь и господин вдруг стал рабом греха. Стихии не хотели дышать, воздух сжался, земля разверзлась. Но Бог сказал животным, чтобы они уходили из рая и дальше служили человеку. При этом они не пали, на них нет греха. Если бы они были разумными существами, они были бы святыми.
Достоевский говорит, что Христос с ними раньше нашего. Леон Блуа пишет о том, что 60 столетий истязания животных демонстрируют, что они предназначены для нашего искупления. Можно вспомнить сон Раскольнико- ва, где он видит избиваемую мужиками клячу, и этот сон
205
Святые животные
предупреждает его, чтобы он не совершал преступления Страдания животных — это предупреждение человечеству. Древерман, современный немецкий богослов, настаивает на том, что страдания животных — это доказательство того, что Бог существует. Он их рассматривает как теодицею наоборот. Обычно мы ищем причину того, почему в мире есть зло, вспоминаем слезинку ребенка, которая заставила Ивана Карамазова возвратить билет Богу. А страдания животных, той же замученной клячи, присутствовавшей и в жизни Ницше, обнажают корни зла с предельной ясностью. Древерман исходит из того, что эти страдания настолько необъяснимы и страшны, что доказывают нам существование некой трансцендентной тайны, которая, очевидно, и есть Бог. Страдания животных столь сильно нас впечатляют и, в то же время, обвиняют, что приводят к состоянию абсолютного шока перед непостижимой тайной жизни. Так возникает теодицея наоборот. С утверждения нашей беззащитности и, одновременно, греховной слабости перед страданиями животных я бы и хотела начать этот разговор.
А. С.: Согласитесь, что куда проще говорить о каком-нибудь трансцендентальном синтезе, нежели о животных. В отношении последних существует определенный парадокс. Казалось бы, животные представляют собой нечто ближайшее к нам. Они нам ближе, чем вещи или стихии небесные и земные, то есть чем то, что представляет собой непосредственно предшествовавшую ступеньку творения. Именно поэтому они так легко говорят и в мифах, и в сказках, и в мультфильмах. Ни у кого не вызывает сомнения, если кот или зайчик начинает что-то говорить. Эту условность мы принимаем практически мгновенно. А почему с такой же легкостью не говорят корзины, пирожки или печи? Правда, некоторые из них тоже иногда говорят. Пирожок может сказать. «Съешь меня», но это нам кажется удивительным,