Ужас реального
Шрифт:
164
Беседа 6
смысленного нарциссизма в мир пустых и абсолютно чуждых грез. Хайдеггер — последний философ, который писал о соборности радости: wo sind die Freunde, где друзья? Здесь и возникает понятие алетейи, о котором мы немного уже упоминали. Истина — это не соответствие формы содержанию или знания предмету, а открытость, само сияние бытия. Когда я бывала в Афинах, то всегда ходила в Акрополь и видела сияние его мрамора, в котором Хайдеггер разглядел лики древних богов, вновь выходящих к нам навстречу в нежном, ласковом, любовном и красивом сиянии. Хайдеггер выразил это лучше всех. Его фрагменты, посвященные Гераклиту, Анаксимандру, Пармениду, необыкновенны. Он освоил Грецию, он даже проявлял интерес к греческой Церкви, опять же следуя духу алетейи. Я думаю, что отсутствие в мысли Хайдеггера дуализма привело европейскую мысль к тому, что она собой сейчас
Н. И.: Русский слух, во всяком случае насколько я им обладаю, две вещи в Хайдеггере всегда будут настораживать. Это, во-первых, то, что можно назвать его трансцендентальным почвенничеством, которое ни в коем случае нельзя путать с пафосом «фундаментальности» его онтологии или с пафосом «анархического» взгляда в бездну, на глубину. Его почвенничество глубже, трагичнее и искреннее, чем даже почвенничество русских славянофилов. И все-таки это почвенничество, которое очень кровно, очень интимно и физиогномично связало фундаментальный экзистенциализм «Бытия и времени» с ничуть не менее фундаментальным национал-социализмом хайдеггеров-ской эпохи. Мы можем рассматривать порядок, который создали нацисты, в качестве карикатуры даже на их соб-
165
Хайдеггер: глубина и поверхность
ственную идеологию. Наверняка реальность воплощения идеи всегда будет отделена пропастью от самой идеи Наверняка идеологов Третьего рейха не устраивало то, каким образом обстоят дела в Германии. Странным образом по этой модели мы часто судим метафизику. Дело ведь вовсе не в том, устраивала сколько-нибудь или не устраивала Хайдеггера сложившаяся политическая обстановка в его стране. Мне представляется, что он очень мало об этом задумывался, — он мало задумывался о том, что точно, на его взгляд, не имеет отношения к онтологической диффе-ренции. Трагизм его почвенничества проистекает не столько из пафоса «почвы» в лице то ли экзистенции Dasein, то ли земли и мира, сколько из пафоса онтологической стери-лизованности европейского духа, укорененного, по Хай-деггеру, в том, что можно только вспомнить. Это мне напоминает родителей, которые пережили собственного сына, — очень похоже на отношение Хайдеггера к истине. Он говорит с болью о невозвратимом, с пониманием о самом главном, которое уж точно никогда больше не будет выведено на поверхность. Встать на такую «почву» можно только с тем, чтобы испытать, как легко, как твердо она уходит из-под ног.
Во-вторых, если не пугает, то отпугивает в Хайдег-гере и другая вещь, которая, кстати, роднит его не только с нацистской, а уже со всякой модернистской идеологией. Это самый его пафос, никак, к сожалению, не оттененный, как у Ницше, чувством юмора. Вспомните его бесконечные внушения: мол, до меня никто не мыслил, да и мыслит ли кто-нибудь теперь? Как тут в ответ не вспомнить наших ненавязчивых русских философов? Не знаю, может быть, русской философии на мировой сцене вовсе не существует, да вот только ей до этого нет никакого дела В Европе было по меньшей мере два Антигегеля — Фейербах и Кьеркегор, а в России по меньшей мере два
166
Беседа в
Антихайдеггера, причем задолго до того, как случился его «казус», — Флоренский и Розанов Флоренский «Столпа и утверждения истины» и Флоренский «Анализа пространственности и времени» — две таких же одесских разницы, что и Хайдеггер эпохи «Бытия и времени» и эпохи «Истока художественного творения». И писали-то они едва ли не в точности об одном и том же, и отвернулись от себя одинаково принципиально, — но вот мыслили всю дорогу противоположным образом. Или Василий Васильевич Розанов, который едва ли не в каждой из своих интимных тем сопоставим с Хайдеггером. Хайдеггер, например, почти дословно. «Мыслит ли кто-нибудь сегодня по-настоящему? Да никто. Дело еще в том, что, может быть, мы не имеем права вопрошать о том, имеем ли мы возможность помыслить что-либо вообще. Поэтому мы спрашиваем, что значит мыслить?», и т. д. Василий Васильевич с другой стороны: «Мыслил ли я когда-нибудь?». Ответ курсивом набран: «Никогда». Или Хайдеггер: «Вопрос о смысле бытия самый трудный и самый главный, нужно вывести этот вопрос из забвения и ради этого вернуться к досократикам», Бог знает куда, одним словом, к «истокам». А Розанов. «Говорить о смысле жизни? Что делать? Так это смотря когда. Летом — малинку собирать, варенье варить, а зимой — чай пить с малиновым вареньем...» Я считаю, что в случае Розанова — не только вопрос, но , и ответ. А в случае Хайдеггера — может быть и «вопро-шание», но, пожалуй, даже не вопрос.
Возвращаясь к архитектурной теме, которую я поднимал в отношении храма и солнечного зайчика, для меня она выражается словами Джебрана Халиля Джебрана как изнутри храма узреть его золотые купола? Дело в том, что пребывающий внутри храма — тот, «присутствие» которого окончательно убедило Бибихина, как переводить Dasein, — находится никак не в менее трагичной ситуа-
167
М Хайдеггер глубина и поверхность
ции, нежели солнечный зайчик. Более того, солнечному зайчику дела нет, какие такие золотые купола делать блестящими. А тому, кто служит в храме или в храм вошел, есть до этого дело, — где именно он находится? Если коротко, чем Хайдеггер кажется укорененным в духе XX века? Тем, что он не посредством спекулятивного метода или политически ангажированного мышления, а не знаю уж посредством чего (потому как сам он способ своего мышления не обозначил, а я сейчас не хотел бы этого делать) продемонстрировал, как философская мысль может обретать архитектурную форму. Для меня фундаментальность его философии определяется не пафосом фундаментальной онтологии и не пафосом подлинного мышления, а этой своеобразной, не снившейся, к примеру, Гегелю, архитек-турностью. Его философия не то
И относительно наиболее для меня близкого и важного пафоса, который прозвучал у Даниэля и касался по-эзиса и возможной его альтернативы. У Хайдеггера, действительно, членораздельного ответа мы не найдем, однако понятно, к чему он склонялся. Хайдеггер продемонст-
168
Беседа 6
рировал, что такой альтернативой не может быть проду. мывание «до конца», как это было до него, декартова принципа cogito Потому что даже если мы выберемся наконец из пределов силлогистически усеченного мышления, на самом деле даже не картезианского, а аристотелевского толка, мы не выйдем к тому, ради чего метафизика живет. Ведь она живет не ради того, чтобы найти некоторый критерий, на основании которого наши умозаключения о реальном положении вещей выглядели бы убедительными Риторическая задача — вовсе не единственная для метафизики, поэтому и место логики у нее десятое. На мой взгляд, логика является по преимуществу именно риторическим модусом мышления. Вопрос не в том, чтобы выйти из пределов умозаключения, например, через представление — к воле, а в том, чтобы не прикрывать метафизику фиговым листком космо-, тео- или антроподицеи. Обыкновенно метафизика занималась тем, чтобы найти и миру, и себе достаточное основание, которое бы оправдало ее как особое воззрение на мир и которое бы разрушило обыденное бездарное представление рассудка об этом мире. Все это правда. Но проблема заключается не только в том, чтобы найти достаточное основание для более или менее истинных суждений, но и в том, чтобы передать вообще какой-либо душе то, что я бы назвал трансцендентальным энтузиазмом, который бы положил предел любому трансцендентализму. Априори нельзя сказать о том, что делает поэт. Поэтом называется тот, о ком никогда не скажешь и, главное, у кого хочется спросить, что будет на следующей странице Хайдеггер, кажется, первый показал, что основанием для метафизики может быть не только отчаяние перед лицом глубины маразма и мерзости запустения, в которые погрузился мир, потому как он неразумен, но и воодушевление перед началом вечной схватки бездонных «мира и земли» Когда, открывая первую страницу, ты за-
169
Хайдеггер глубина и поверхность
хочешь открыть и вторую, ситуация решена начало вдохновляющее, а как мы это будем называть, «На холмах Грузии лежит ночная мгла» или «Что есть метафизика?», не имеет решающего значения Кажется, Хайдеггер умудрился намекнуть на то, что путь человеческого разума благоразумно миновал врата его собственного культа.
Д. О.: Что касается Ван-Гога, это имя совсем не случайно возникло в нашем разговоре Его пейзажи с удивительнейшими, непостижимыми полями, наводящими на мысль об изборожденной, пронизанной внутренним дыханием коже мира, на которой люди с помощью плуга и посредством своей поступи выгравировывают линии ее и собственной судьбы, многое говорят о том, что же общего мог заметить Хайдеггер в труде крестьянина и мыслителя. Мне приходилось видеть во Франции эти поля, — кстати говоря, возле одного из них в городке Овер-сюр-Уаз Ван-Гог и похоронен Я бы не сказал, что истина ландшафта хоть сколько-нибудь противоречила истине художественного творения Каждая линия на пейзажах мастера пребывает в необычайно беспокойном струении, она будто бы смещается несколько вбок, — кажется, что дом только каким-то чудом остается стоять у дороги, а не сползает с холма Ни одна вещь, включая привилегированную вещь под названием «человек», не прикреплена к месту или не обладает идентичностью места Быть может, пейзажи Ван-Гога следовало бы выставлять без рам, ибо они больше похожи на разлившиеся реки без берегов, нежели на кадры, зафиксированные обрамлением Так же обстоит дело с любым ландшафтным построением, в котором преобладает диагональ, — мир не становится наличностью собственного состава, все явленное таится, места не зафиксированы, сущее как сущее видимым образом не утверждается и не отрицается, но в нем происходят катастрофические
170
Беседа 6
смещения, намекающие, если говорить в смысле Хайдегге-ра, на поэтический характер бытия. Бытие, обладающее таким характером, ни при каких условиях не найдет себе места в картине мира. Это бытие — не объект познания и даже не предмет мысли. Хайдеггер подыскивает совсем иное к нему отношение.
Как вообще можно отнестись к тому, что бытие иногда обращает к нам не свой страшный лик, не маску забвения, а оказывается благосклонным? Того, кто так спрашивает, меньше всего интересуют воспроизводимая в нем идентичность знания, или познанная истина, или метафизика, или мораль — любые обязательные для специфического философского интереса вещи. Он ищет, как ответить на милость, которая иногда оказывается человеку, несмотря на его зловещую бездомность и отступничество от бытия. Ведь даже мышление — это еще не все: «Сначала учатся благодарить, чтоб научиться мыслить». Давайте вдумаемся, а чем мышление может быть обязано благодарности? Я в данном случае оставляю за скобками ономатопоэтическое разворачивание ситуации, поскольку это было бы очевидным преувеличением могущества языка, чего даже Хайдеггер старался избегать. Что означает «благодарить» прежде, чем «мыслить»? Для меня в этом раскладе заключено то, что можно назвать апелляцией к первому свету. Представим себе мгновение, когда мы собственным взором впервые увидели свет (а в русском языке свет помимо прямого значения также обозначает мир), причем именно внутренним созерцанием души и ума, а не физическими глазами. Мы, конечно, забыли первое мгновение, но помним, что однажды оно с нами случилось.