Ужас реального
Шрифт:
149
Хайдеггер: глубина и поверхность
тия времени» предложил, и «почему есть нечто, а не наоборот» выяснил, и многое другое сделал, мало никому не покажется. Но через несколько лет в ситуации гораздо более радикального забвения, — забвения того, что называется со-бытием, того, что можно было бы назвать онтологической подоплекой историчности, о которой речь шла еще в «Бытии и времени», он как бы оставляет зияющую дыру на месте: наступает поворот, который сам Хайдеггер признал бесповоротным. Именно с этого мгновения он почти с завистью пишет о поэтах, умевших видеть и живописать подлинную глубину. Для них персиковое дерево всегда существовало, они дарили этому дереву и всему саду, который рос вокруг него, вечность.
Поэты непосредственно версифицируют
150
Беседа 6
его глубинный учитель Ницше сошел с ума. А глубина — это такое измерение, которому никак нельзя найти физический эквивалент. Это не длина пути от крышки закрытого горшка до его невидимого дна. Это такая странная вещь, которая обнаруживает место в мире не протяженности, а притягательности, не массе, а мессе, не нужде, а искушению. Однако это притяжение, эта странная гравитация убийственна. Когда ты идешь по горной тропе и заглядываешь в пропасть, то она тебя туда просто тянет. Отдаться притяжению, но тем не менее не полететь вниз головой — вот что предлагает, мне кажется, вся современная метафизика со времен Ницше. Ницше едва ли не сознательно пошел на то, чтобы сойти с ума, — станцевать над пропастью. Уже Заратустра поставлен им «поющим над вещами» и одной ногой «по ту сторону жизни». Хай-деггер, видимо, был слишком тяжел на ногу. Он знал, что если ступит на лед, который недостаточно прочен, то может рухнуть в пропасть. Хайдеггер в этом смысле очень сильно смущает. Если его невнимательно читать, то он просто не может не раздражать, не столько темнотой слова, сколько томностью, жеманством позы. Помните позднее признание философа: если бы я свои тексты не подписывал «Хайдеггер», меня бы никто не читал? Мне кажется, однако, что в данном случае поза ни при чем, это не только вполне честное признание, но и безусловная психологическая истина. Более того, истина эпистемологическая, касающаяся как трансцендентального существа, так и экзистенциального кредо его метафизики. А возможно, и метафизики вообще.
Легенда утверждает, что в Древней Спарте был такой обычай: если глупый человек начинал говорить умные вещи, его следовало прервать и дать повторить сказанное человеку умному. И прервусь, и повторюсь одновременно: если умный человек говорит глупые вещи, то прерывать
151
Хайдеггер: глубина и поверхность
его не надо — он не заблуждается, не идет по кругу, даже если всё за это говорит — и родные вещающие вещи, и чужие вельтующие вельты. Он не ошибется и скажет даже слишком много, если подпишет своим именем чистый лист, то есть наше совершенное молчание: Мартин Хайдеггер.
А. С.: Почему именно Хайдеггер, глубокий метафизик, прижизненно признанный великим философом, был столь озабочен поэзией и фигурой поэта? Многие тексты Хайдеггера, особенно поздние, прямо-таки пронизаны легкой завистью к уделу поэта, в отличие от участи мыслителя-теоретика. Дело не только в эффекте замещения, вызванном комплексом несостоявшейся признанности (комплексом Нерона). С вызовом поэзии Хайдеггер столкнулся на своем собственном поприще — в Доме Бытия и в его бездомности, в прогрессирующем забвении. Во-первых, философ не может предоставить слово самому языку без предварительного обдумывания и даже тщательной продуманности (то есть без указания направления) —
Метафизик и, тем более, аналитик, руководствующийся, например, Dasein-аналитикой Хайдеггера, ничему не подражает, исследуя данный план творения и выстраивая порядок идей в соответствии с порядком вещей. Поэт, не будучи связан никакими порядками сущего, все-таки подражает, — но подражает самому усилию творения. Во-вто-рых, в отличие от поэта, которому дано право первоимено-
152
Беседа 6
вания, философ может сколько угодно говорить о забвении бытия, но не вправе допускать забвения предшественников — сразу же напомнят и схватят за руку Мне кажется, такое положение дел вызывало особую досаду у Хай-деггера. «Что происходит с вещами?» — вопрос, который всегда так или иначе интересовал философа. И спор с поэзией в этом вопросе особенно интенсивен. Поскольку на поэзию не распространяется принцип соизмеримости, запрещающий складывать звезды с яблоками, возникает поле свободы, где наряду с великим множеством химер происходит некое пересотворение. Язык, не подотчетный логосу, проникает в стыковые узлы, не заполненные сухожилиями причинности и определениями, выделяющими контуры хороших форм. Поэт наблюдает встречи вещей в эпифанических стыках: тут луна встречается с колеблющейся занавеской, намекая, тем самым, на неверность возлюбленной. Крайне затруднительный путь для философа, даже для такого поэта-метафизика, как Хайдеггер.
Хайдеггер пишет: «Обыденное понятие о вещи подходит всегда и подходит для всякой вещи. Однако схватывая вещь, оно не постигает ее в ее бытийственности, а застает ее врасплох. Так можно ли избежать того, чтобы вещь захватывалась врасплох и как этого избежать? Наверное, есть только один выход — оставить за вещью свободное поле, чтобы в этом поле она могла непосредственно выявлять свою вещность» («Вещь и творение»). Тут сразу два недоразумения. Во-первых, обыденные понятия не могут захватить вещь врасплох, им это совершенно не по силам Они фиксируют даже не определения вещей (как рассудок в опыте), а лишь их полагания — повернутость к нам полезными свойствами, ценниками или табличками, предупреждающими об опасности. А во-вторых, выявить бытийственность вещи в свободном поле, на неопределенном расстоянии от собственного эйдоса, можно только захватив ее врасплох, иначе вешь
153
Хайдеггер глубина и поверхность
неизбежно предстанет в своих свойствах, которые «свои» для меня как потребителя, а не для вещи. Обыватель познает вещь в иносказании, философ — в инобытии, а поэт — в первоназывании. Стало быть, заставание врасплох — это как раз шанс поэта. Кружное поэтическое зрение и инфра-физический слух порою обнаруживают родимые пятна вещей, следы первоименований, замаскированные рубцами определений и униформой классификаций. Поле, в котором вещь могла бы сбыться в себе и для себя (а не в качестве познанной и классифицированной), дано обнаружить поэту. Наше соприсутствие в этом поле называется настроением. И именно Хайдеггер был тем философом, который придал настроению высшую значимость, — здесь опыт поэта совпал с чутьем метафизика.
Д. О : История о дыре и персиковом дереве напомнила мне один из поэтических опытов Хайдеггера. По-русски он звучит приблизительно так:
Те, что мыслят. Одно и то же
в его преисполненной самости,
идут долгим и трудным
в его извечной простоте, простодушии
путем в недоступность
отказывающегося места.
Мы привыкли думать, что место неподвижно, фиксировано в своих координатах и противоположно идее пути. Это мы двигаемся относительно различных мест, создавая внутреннюю топологию жизненного мира. Однако бывает, что можно идти, совершать свой путь самим местом, — неизменно пребывая в нем. В этом случае путь не обнаруживает себя в качестве дистанции, которая соединяет или Разделяет различные места, всегда находясь где-то «меж-ду» ними. Нет, путь — есть само место, которое никогда