Шрифт:
I
Трудно с точностью определить начало болезни, сгубившей моего бедного приятеля Ивана Ракушкина. Он уже был юноша семнадцати лет, с еле пробивавшимся пушком на бледном лице, с большими голубыми глазами, болезненно-самолюбивый, застенчивый малый, добрый товарищ, кончавший вместе со мною курс в одном специальном заведении, когда однажды,
«Верно пошел приготовляться к экзамену!» – подумал я, несколько изумленный таинственностью, с которою он совершал свое путешествие по спальне. Мне долго не спалось. Я хорошо слышал, как часы медленно пробили два, три, четыре… Огонек все еще мерцал в зале… Наконец послышались те же осторожные шаги, и я увидал Ракушкина, с теми же предосторожностями возвращавшегося назад. Я кашлянул. Он вдруг замер на месте, обратил свое лицо в мою сторону и еще тише прокрался далее, разделся и лег в постель.
Меня это заинтересовало. Наутро я подошел к Ракушкину и неожиданно спросил его:
– Куда это ты ходил ночью?
Он весь вспыхнул до корней волос и, заикаясь, ответил:
– Ночью?.. Я никуда не ходил!.. Да… ходил воду пить… Ужасная была жажда!
Я было хотел наотрез сказать ему, что он врет, что в течение трех часов воды не пьют, но, когда взглянул на его смущенное лицо, на его большие голубые глаза, растерянно глядевшие куда-то вкось, мне стало жаль Ракушкина, и я больше ни о чем его не расспрашивал.
Через несколько дней я встал в четыре часа утра, чтобы позаняться перед экзаменом. Смотрю: кровать Ракушкина пуста. Я вышел в залу. В самом конце ее, при свете мерцающего огарка, я увидал знакомую фигуру товарища. Я подошел ближе… Ракушкин спал, склонившись над столом. Перед ним лежала большая толстая тетрадь, а сбоку руководство
Я прочел еще не совсем засохшую страницу стихов, но каких стихов! Ужасных! Я и теперь хорошо помню следующее двустишие, блестевшее свежими чернилами, написанное в честь Петра Великого. Оно врезалось в мою память, и никогда ничем не выбьешь его оттуда:
О, Петр, Петр, ты великий гений,Мы о тебе хороших мнений!Я понял все. И таинственные ночные экскурсии, и крайнюю скрытность приятеля. Тогда же припомнилось мне, как год или два тому назад, однажды в классе, когда не было преподавателя, сосед Ракушкина вырвал у него листок бумаги и, несмотря на протесты Ракушкина, громко прочитал перед классом стихотворение, начинавшееся, сколько помнится, так:
Вчера во сне свою Гликерию я видел,Полураздетую, с распушенной косой…Я позабыл дальнейшие строки, но помню, что в конце концов Гликерия звала поэта следующими стихами:
Идем… Идем!.. Сокроемся под кипарисной теньюИ предадимся там любви и наслажденью!Общий взрыв хохота двадцати трех молодых саврасов приветствовал эти строки. Все безжалостно гоготали, нисколько не заботясь о том, что в это время делалось с бедным Ракушкиным. Я взглянул на него. Он был смертельно бледен. Его странные голубые глаза с какою-то мольбой глядели перед собою. Губы дрожали… Весь он как-то съежился… Вдруг из глаз его брызнули слезы. Он закрыл лицо руками и бросился вон из класса, под звуки оглушительного хохота.
Конец ознакомительного фрагмента.