Ужасный день
Шрифт:
Когда старший офицер объявил в кают-компании, что сегодня "Ястреб" непременно уйдет в четыре часа, хотя бы и не весь уголь был принят, все по этому случаю выражали свою радость. Молодые офицеры вновь замечтали вслух о Сан-Франциско и о том, как они там "протрут денежки". Деньги, слава богу, были! В эти полтора месяца плавания с заходами в разные дыры нашего побережья на Дальнем Востоке при всем желании некуда было истратить денег, а впереди еще недели три-четыре до Сан-Франциско - смотришь, и можно спустить все трехмесячное содержание, а при случае и прихватить вперед... После адской скуки всех этих "собачьих дыр" морякам хотелось настоящего берега. Мечтали о хорошем порте со всеми его удовольствиями, только, разумеется, не вслух, и такие
– Уж разве так хороши?
– спросил кто-то.
– Прелесть!
– ответил Сниткин и в доказательство поцеловал даже свои толстые пальцы.
– Помните, Василий Васильич, вы и малаек нам нахваливали. Говорили, что очень недурны собой, - заметил один из мичманов.
– Ну и что же? Они в своем роде недурны, эти черномазые дамы, - со смехом отвечал лейтенант Сниткин, не особенно разборчивый, по-видимому, к цвету кожи прекрасного пола.
– Все, батюшка, зависит от точки зрения и обстоятельств, в которых находится злополучный моряк... Ха-ха-ха!
– При всяких обстоятельствах ваши хваленые малайки - мерзость!
– Ишь какой эстетик, скажите пожалуйста! И, однако, несмотря на всю свою эстетику, в Камчатке вы влюбились в заседательшу и все расспрашивали ее, как маринуют бруснику и морошку... А ведь этой даме все сорок, и главное - она форменный сапог... Хуже всякой малайки...
– Ну, положим, - сконфуженно пролепетал мичман.
– Да уж как там ни полагайте, голубчик, а - сапог... Одна бородавка на носу чего стоит... И тем не менее вы ей романсы пели... Значит, такая точка зрения была...
– Вовсе не пел, - защищался юный мичман.
– А помните, господа, как все мы тогда из Камчатки с вареньем ушли? воскликнул кто-то из мичманов.
Раздался общий взрыв веселого смеха. Снова вспомнили, как после трехдневной стоянки "Ястреба" в Петропавловске, в Камчатке, - стоянки, взбудоражившей всех шесть дам местной интеллигенции и заставившей их на время примириться, забыв вражду, чтобы устроить бал для редких гостей, каждый из молодых офицеров клипера вечером, в день ухода из Камчатки, вносил в кают-компанию по банке варенья и ставил ее на стол с скромно торжествующей улыбкой. И то-то было сперва изумления и потом смеха, когда выяснилось, что все эти восемь банок варенья, преимущественно морошки, были подарком одной и той же тридцатилетней дамы, считавшейся первой красавицей среди шести камчатских дам. А между тем каждый, получивший "на память" по банке варенья, считал себя единственным счастливцем, удостоившимся такого особенного внимания.
– Всех обморочила лукавая бабенка!
– восклицал Сниткин.
– "Вам, говорит, одному варенье на память!" И руки жала, и... ха-ха-ха... Ловко! По крайней мере, никому не обидно!
После нескольких стаканов чая и многих выкуренных папирос старшему офицеру, видимо, не хотелось расставаться со своим почетным местом на мягком диване в теплой и уютной кают-компании, особенно в виду оживленных рассказов о Сан-Франциско, напомнивших Николаю Николаевичу, этому мученику своих тяжелых обязанностей старшего офицера, что и ему ничто человеческое не чуждо. Но, раб долга и педант, как и большая часть старших офицеров, любивший вдобавок напустить на себя вид человека, которому нет ни минуты покоя и который - полюбуйтесь!
– за всем должен присмотреть и за все отвечать, он хоть и сделал кислую гримасу, вспомнив, какая наверху пакость, тем не менее решительно поднялся с дивана и крикнул вестовому:
– Пальто и дождевик!
– Куда вы, Николай Николаич?
– спросил доктор.
– Странный вопрос, доктор, - отвечал как будто даже обиженно старший офицер.
– Точно вы не знаете, что уголь грузят...
И старший офицер пошел наверх "присматривать" и мокнуть, хотя и без его присутствия выгрузка шла своим порядком. Но Николай Николаич все-таки торчал наверху и мок, словно бы в пику кому-то и в доказательство, сколь он претерпевает.
В кают-компании продолжалась веселая болтовня моряков, еще не надоевших друг другу до тошноты, что случается на очень длинных переходах, когда нет новых впечатлений извне. Мичмана расспрашивали лейтенанта Сниткина о Сан-Франциско, кто-то рассказывал анекдоты о "беспокойном адмирале". Все были веселы и беспечны.
Один только Лаврентий Иванович, старший штурман клипера, не принимал участия в разговоре и посасывал свою манилку, постукивая сморщенными, костлявыми пальцами по столу далеко не с тем добродушно-спокойным видом, с каким он это делал, когда "Ястреб" был в открытом океане или стоял на якоре на хорошем, защищенном рейде. Вдобавок Лаврентий Иванович не мурлыкал, по обыкновению, себе под нос излюбленного им мотива какого-то старинного романса, и это молчание тоже кое-что значило.
Это был сухощавый, среднего роста человек лет пятидесяти, с открытым, располагающим, еще свежим лицом, добросовестный и педантичный до щепетильности служака, давно уж примирившийся со своим, вечно подневольным, положением штурмана и скромной карьерой и не злобствовавший, по обычаю штурманов, на флотских. Поседевший на море, на котором провел большую часть своей одинокой, холостой жизни, он приобрел на нем вместе с богатым опытом, закалкой характера и ревматизмом еще и то несколько суеверное, почтительно-осторожное отношение к хорошо знакомому ему морю, которое делало Лаврентия Ивановича весьма недоверчивым и подозрительным к коварной стихии, показывавшей ему во время долгих плаваний всякие виды.
Видимо, чем-то озабоченный, он то и дело выходил из кают-компании наверх, поднимался на мостик и долгим, недоверчивым взглядом своих маленьких, зорких, как у коршуна, глаз глядел на море и озирался вокруг. Туманная мгла, закрывавшая берег, рассеялась, и можно было ясно видеть седые буруны, грохотавшие в нескольких местах бухты, в значительном отдалении от клипера. Поглядывал старый штурман и на надувшийся вымпел, не изменявший своего направления, указывающего, что ветер прямо, как говорят моряки, "в лоб", и на небо, на свинцовом фоне которого начинали прорезываться голубые кружки...
– Дождь-то, слава богу, перестает, Лаврентий Иваныч, - весело заметил вахтенный лейтенант Чирков.
– Да, перестает.
В мягком, приятном баске старого штурмана не слышно было довольной нотки. Напротив, то обстоятельство, что дождь перестает, казалось, не особенно нравилось Лаврентию Ивановичу. И словно бы не доверяя своим зорким глазам, он снял с поручней большой морской бинокль и снова впился в почерневшую даль. Несколько минут разглядывал он мрачные, нависшие над краем моря тучи и, положив на место бинокль, потянул носом, точно собака, воздух и покачал раздумчиво головой.
– Что это вы, Лаврентий Иваныч, все посматриваете?.. Мы, кажется, не проходим опасных мест?
– шутливо спросил Чирков, подходя к штурману.
– Не нравится мне горизонт-с!
– отрезал старый штурман.
– А что?
– Как бы в скорости не засвежело.
– Эка беда, если и засвежеет!
– хвастливо проговорил молодой человек.
– Очень даже беда-с!!
– внушительно и серьезно заметил старший штурман.
– Этот свирепый норд-вест коли заревет вовсю, то надолго, и уж тогда не выпустит нас отсюда... А я предпочел бы штормовать в открытом море, чем здесь, на этом подлеце-рейде. Да-с!