Уже написан Вертер
Шрифт:
Надо было бы не молчать, а радоваться, что его оправдали и выпустили. Но они молчали, и трудно было постигнуть смысл их молчания. Что это? Испуг или недоумение? Может быть, ужас?
Его жена Инга уже кончала свою ячную кашу с каплей зеленого машинного масла и теперь аккуратно завертывала остаток пайкового хлеба в газету.
Увидев его, она негромко вскрикнула. Он подошел и сказал со слабой улыбкой:
— Ты знаешь, меня выпустили.
Ей показалось, что с ней разговаривает призрак.
— Тебя же расстреляли, — сказала она.
— Не знаю, — сказал он, — меня
— Читай! — сказала она, развернула хлеб и протянула ему газету.
Он увидел список расстрелянных и себя на восьмом месте.
Его все еще слабый после сыпного тифа ум не мог понять странности: он расстрелян и вместе с тем он стоит в столовой и разговаривает со своей женой. Может быть, он действительно уже мертв и все, что теперь происходит, есть всего лишь посмертное отражение прошлой жизни.
— Не знаю, — повторил он с недоумением.
Она посмотрела на него пристально, и вдруг как бы молния подозрения скользнула по ее лицу.
— Кто тебя выпустил?
— Не знаю. Какой-то человек. По-моему, это был Маркин.
Тени ночи лежали на его бугристом лице.
— Ага! — почти с торжеством крикнула она, не стесняясь, что вокруг много обедающих. — Я так и думала. Он бывший левый эсер. Значит, контра пролезла даже в наши органы! Ну, мы еще посмотрим.
Под ее голландкой он заметил пояс с потертой кобурой нагана. На его глазах она как бы вдруг превратилась в какую-то совсем другую женщину, ему незнакомую, злую, враждебную. И он понял, кто она была на самом деле и что она с ним сделала.
— Так это сделала ты? — с трудом выговорил он. — Моя собственная жена? Тайное стало явным.
— А ты что думал, дурак? Подожди, мы еще разберемся!
Ему показалось, что все это уже когда-то было: полуциркульный зал с библейскими персонажами, с тремя крестами над лиловатой горой, неподвижная молния, неподвижно надвигающаяся из Аравии буря, неподвижно развевающийся плащ удаляющегося Иуды.
Потом он долго стучал в дверь квартиры, где он занимал по ордеру комнату. Наконец дверь открылась, и, увидев его, квартирная хозяйка, дама с преждевременной сединой в иссиня-черных волосах, в бумазейном капоте, застегнутом на горле английской булавкой, вдруг затряслась как безумная, замахала маленькими толстенькими ручками и закричала индюшачьим голосом:
— Нет, нет! Ради бога, нет! Идите отсюда! Идите! Я вас не знаю! Я о вас не имею понятия! Вас расстреляны, и теперь вас здесь больше не живет! Я вас не помню! Я не хочу из-за вас пострадать! Убирайтесь!
Она захлопнула дверь и через некоторое время приоткрыла ее и выбросила его пожитки. Он кое-как связал их подтяжками и пошел прочь.
От подушки, которую он прижимал к себе, от ее наволочки еще пахло кольдкремом, которым Лазарева смазывала себе на ночь лицо. Он увидел вышитую гладью семейную метку и только тогда вспомнил, что у него есть мать, которая, наверное, беспокоится.
Он очень ее любил, но она выпала из его памяти. Все заслонила Лазарева. Теперь он ненавидел Лазареву, он понял, что мать — его единственное прибежище, единственное спасение.
То и дело подбирая вещи, падавшие из узла, он вышел на улицу,
Откуда она взялась?
…в ситцевой юбке клеш, с головой, повязанной женоотдельским кумачовым платком, из-под которого выбивались кудряшки, она стояла в толпе, обступившей агитколонну. Этот старый вагон конки отыскали в депо и пустили в дело. Художники Изогита расписали вагон всеми жанрами изобразительной пропаганды.
Две клячи, знавшие лучшие времена, потащили почти исторический экспонат дореволюционного городского транспорта по рельсам бездействующего электрического трамвая.
Один из самых древних работников Губтрамота, бывший кучер конки, мобилизованный профсоюзом для исполнения своего гражданского долга, в день Первомайского праздника не без труда раскрутил повизгивающий чугунный тормоз ударом ноги по круглой бляхе звонка, вделанной в пол, хлестнул по клячам ссохшимися вожжами, щелкнул кнутом, и агитконка покатилась по праздничным улицам.
…Солнце, молодая зелень еще не успевших запылиться акаций и каштанов, сирень, цветущая за оградами особняков, гранитная мостовая, отливающая аметистом после вчерашнего ливня, тени домов, звуки военных и заводских оркестров, несущих солнце на своих медных геликонах, кучки горожан, рискнувших выползти на свет божий из своих наглухо запертых квартир, где они отсиживались в ожидании перемен, полотнища кумача, реквизированного на складах местных мануфактурщиков.
…Этот день не без удовольствия вспомнила Инга теперь, когда все уже было кончено и она получила в приказе благодарность за хорошо выполненную оперативную задачу…
И вдруг оказалось, что он жив. Нет, она этого так не оставит. Оказывается, измена проникла даже в органы!
…Расхаживая взад-вперед по большому ковру, еще покрывавшему номер люкс бывшей гостиницы «Лондонская», уполномоченный из центра, прибывший в город на бронепоезде, прорвавшемся через махновские банды, слушал взволнованную речь Лазаревой.
Лицо его было мрачно.
Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере? Они за это заплатят кровью! Измена с участием бывшего комиссара временного правительства, правого эсера, савинковца! Это надо выжечь каленым железом.
Наум Бесстрашный привык, как Наполеон, мгновенно схватывать самую суть событий.
До революции он был нищим подростком, служившим в книжном магазине, где среди бумажной пыли, по ночам, при свете огарка, в подвале запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером. Теперь его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию.
Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью. Ее надо утверждать огнем и мечом, нести на штыках! И никакого мирного сосуществования. У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами.