Уже написан Вертер
Шрифт:
Чутье не обманывало Ларису Германовну.
…питерская горничная из богатого дома, пошедшая в революцию…
Тревога не оставляла Ларису Германовну даже теперь, когда сын был спасен. Да, он был спасен. Но опасность еще не миновала. Мало ли что могло случиться после того, как его выпустят.
Она оберегала его от превратностей революции, а он тем временем уплывал на лодке вместе с какими-то будто бы хорошо ей знакомыми людьми через Днестр на противоположный берег, где в предутреннем тумане темнели густые прибрежные камыши и слабо маячили фигуры румынских пограничников. Теперь он был уже в полной безопасности, но навсегда
Почему же он бросил ее одну, не взял с собой?
Это был уже вещий материнский сон, провидение того, что ожидало сына в неизмеримо далеком будущем.
Чем дальше его уносило от смерти, тем вернее он к ней приближался. Но боже мой, какое это длительное приближение! Оно измерялось годами, десятилетиями, войнами, революциями, поражениями, победами. Рушились и возникали новые государства, лилась кровь, в разных частях земного шара гибли миллионы.
Мать и сын неслись рядом в пространствах сновидения, не имеющего никаких опознавательных знаков. Он старел на ее глазах. Он уже превратился в почти незнакомого шестидесятилетнего старика с сизой щетиной на все еще красивом удлиненном материнском лице с неизгладимыми отпечатками всех его заблуждений, может быть даже пороков. Две клячи тащили конку по несвойственным ей рельсам бездействующего электрического трамвая, увозя его в безнадежно обратном направлении, и под звуки серенады Брага, которые вытекали из-под виолончельного смычка как приторный фруктовый сироп, он с горечью понимал, что уже никакая сила не может его вернуть обратно. Вокруг него уже пахло лагерной дезинфекцией и сосновой смолой госпиталя, где он лежал на нарах один-одинешенек. В окнах, вделанных высоко под потолком и забранных решеткой, виднелось небо северной России, которая представлялась ему совсем чужой заповедной страной, виднелась хвойная зелень тайги.
На соломенном матраце возле него лежала коробочка детских акварельных красок, мензурка с бурой водой, кисточки и лист бумаги, где он начал и никак не мог закончить по-детски старательно вылизанный морской пейзаж с дачей на обрыве, маяком и большим облаком, как-то по-итальянски отраженным в воде. Дача была не вполне дописана, и сделать передний план у него не хватало сил. Он обливался потом.
Слабая попытка вернуть детство, юность, прошлое.
Он все время вспоминал мать, с которой они сначала неслись в незнакомом пространстве, а потом она вдруг пропала за остатками обрушенной кирпичной стены и больше уже не появлялась, хотя была где-то рядом, и он всюду ее искал, но всякий раз, когда чувствовал приближение к ней, его уносило в обратную сторону.
Иногда он видел ее вдалеке, недосягаемую, бегущую в город в стоптанных ботинках, с веревочной кошелкой с абрикосами, ее, бедную маму, могилу которой он так и не нашел, когда вернулся в родной город вместе с чужеземными войсками.
«Ночь» из «Аиды», свернутая в рулон, тряслась по исковерканным дорогам войны в неуклюжем, тягостно-сером немецком грузовике с брезентовым верхом. Лунный свет, разлившийся по таинственным водам Нила, казался ему тем самым лунным светом, которым он любовался в юности с обрыва возле Люстдорфа. Очень яркая полуночная луна сияла серебряными озерами по голубым айвазовским просторам. Но только вместо силуэта маяка чернели силуэты финиковых пальм и две далекие пирамиды — одна побольше, другая поменьше.
Начальство
Он часто вспоминал о боге, в которого опять верил, горячо, как в детстве. У него на груди, под бязевой рубахой на тесемочке, висел образок его ангела-хранителя. Он молился на этот овальный эмалевый образок и со слезами на потухших глазах целовал его. Он был уверен, что это бог карает его за грехи, и со смирением принимал божий гнев.
Он думал о своих брошенных мальчиках, которые уже теперь должны были быть взрослыми мужчинами, если они еще существуют. Где они теперь? Простят ли они его когда-нибудь? Знают ли они о его существовании?
Иногда ему являлся отец. Небольшого роста седоватый красавец с серебряной бородкой, хорошо поставленным адвокатским голосом, он декламирует на открытой террасе стихи Огюста Барбье, как бы предсказывающие судьбу его мальчика:
«Свобода — женщина, но в сладострастье щедром избранникам верна, могучих лишь одних к своим приемлет недрам могучая жена…»
А он был слаб, беззащитен, он умирал, задыхаясь от кашля, грубо раздирающего его легкие, с розовой пеной на еще красивых губах, на соломенном тюфяке, залитом кровью, хватая за руки лагерного врача в халате поверх военной формы…
Его уносило туда, где мама склоняла над ним печальное лицо, где на миг появился и пропал папа — белый жилет, обручальное кольцо, золотые запонки, — где два маленьких мальчика в панамках — двойняшки Кирилл и Мефодий — с крашеными ведерками в руках бежали босиком возле Констанцы по песку золотого пляжа, на который языками наползала кружевная пена Черного моря…
…Кто-то взял его некогда за плечо и повел, но не в гараж, а в другую сторону, в то время как за его спиной через небольшие промежутки стучали винтовочные выстрелы, и он понял, что жизнь его спасена, и в тот же миг умер на руках у матери, и эта смерть во сне была очень странной потому, что кто-то незнакомый с темным лицом опустился вниз по множеству лестниц и подошел к Ангелу Смерти — светлоглазый с русым чубом, — который держал в руке список.
Находясь как бы уже по ту сторону жизни, Дима тем не менее все видел и слышал, но только не мог понять смысла происходящего.
— Хорошо. Выстрел пойдет в кирпичи, а юнкера мы покажем как выведенного в расход. Но имей в виду…
Даже в темноте Дима увидел подозрение, мелькнувшее в фосфорических глазах Ангела Смерти.
…предплечье еще побаливало от укола, который ему сделали в комнате с белыми стеклянными шкафами и клеенчатой лежанкой…
На бугристом лице Маркина еще лежала тяжелая тень ночи. Но уже светало. Он велел Диме встать и повел его вниз по множеству лестниц — кухонных и парадных, — по просторным коридорам.
В подвале надо было долго идти, согнувшись под толстыми трубами отопительной системы, но наконец впереди забрезжил утренний свет, и они очутились наверху, во внутреннем дворике, возле кирпичной стены, покрытой плащом плюща, в котором пряталась маленькая потайная дверь. Маркин открыл ее своим ключом. Она взвизгнула и застонала как живая.
— Уходи и больше не попадайся.
Маркин грубо вытолкнул его на улицу, наполовину покрытую еще ночной тенью Александровского парка, до сих пор еще не переименованного.