Узнавание
Шрифт:
Кто-то из современных западных философов назвал окружающие нас рукотворные подробности мира — от электронных быстродействующих машин до самопишущих ручек — символами человека. Ему, видимо, казалось, что эта возвышенная формула поможет людям одолеть отчуждение, ощутить родственные чувства к сегодняшнему ошеломляюще разнообразному вещному миру, устранит страх и уменьшит соблазн. Раз символы человека, то есть в них что-то человеческое. Но в реальном мире это не более чем игра слов. Истину выразил Маркс, когда писал, что может относиться «к вещи по-человечески только тогда, когда вещь по-человечески
Возможно ли это в мире частной собственности? Исследование Перека содержит ответ емкий и точный. Не символы, а тени — в том одновременно и фантастическом и реальном понимании, которое заключает в себе печальная метаморфоза, изображенная Андерсеном в одной из его волшебных историй. Пока тень послушно лежала у ног человека, он, естественно, ее не замечал, но вот удалось ей оторваться от хозяина; он ощутил легкую тревогу, когда выглянуло солнце и оказалось, что земля вокруг него одинаково ярко освещена, потом успокоился, а тень стала жить сама по себе, набиралась сил; и через несколько месяцев, когда герой вернулся из путешествия домой, вошла в цилиндре и сюртуке с дорогой палкой к бывшему хозяину, удобно уселась в его кабинете, закинула ногу за ногу и потребовала, чтобы он обращался к ней на «вы» и покорно исполнял ее капризы.
Молодые герои Жоржа Перека к вещам обращаются на «вы». А вот вещи говорят им «ты». В этом и объяснение нравственной гибели Сильвии и Жерома, так же как и гибели физической героя Андерсена, покорившегося тени: он умирает в сумасшедшем доме. Будь наоборот, если бы они обращались к вещам на «ты», выслушивая в ответ естественно-почтительное «вы», ничего дурного не случилось бы с ними, окружай их не океан, а целая галактика автомашин, фильмов, пепельниц и рубашек.
«Тени твои живут и исчезают, — это изречение восточной мудрости любил Лев Толстой. — То же, что в тебе вечно, не исчезнет никогда».
Жизнь героев Перека основана, казалось бы, на том, что зримо, осязаемо, вещно, устойчиво, а поражает ее неопределенность, ненадежность. Человеческие отношения и сама действительность зыбки, даже иллюзорны. Не потому ли, что жизнь строится лишь на том, что можно осязать только руками, а не на том, что осязаемо сердцем?
Старик
Когда в Эрмитаже из зала «малых голландцев», с очаровательной достоверностью живописавших мимолетности жизни — пирушки, веселые концерты, утехи любви, — выходишь в торжественно сумрачный, самосветящийся зал Рембрандта, кажется, что вернулся домой: поначалу испытываешь то же, что разбитый дорогами, несчастный библейский малый на темном исполинском полотне, который упал на колени, чтобы полновеснее ощутить тяжесть милосердных отеческих рук [4] .
4
Речь идет о картине Рембрандта «Возвращение блудного сына».
В силу этого первого ощущения, может быть, и замечаешь в этом зале руки раньше, чем лица.
Беспомощные, пухлые, детские руки Саскии, женственно-раскрытую ладонью к любимому, чуткую, как оленье ухо,
Но вот, оторвавшись от рук, обращаешься к лицу, будто бы не видящему тебя, и с болью изумления осознаешь, что стоит тебе лишь захотеть — и оно увидит.
Ты будешь говорить с этим старым и мудрым человеком о том великом и малом, из чего соткана твоя жизнь. Он поймет. Трагедию Хиросимы. Радость утренней удачной строки. Раздумья после фильмов Бергмана или Антониони…
(Торжественно летящие над лентой шоссе космически могущественные кроны в «Земляничной поляне» Бергмана напомнят, если на миг остановить бег кинокамеры, слитно покоящиеся в вечереющем воздухе красивые деревья на печальных картинах Ватто; хотя и несравненно менее динамично, они тоже выявляют трагическую непрочность человеческих отношений.)
Старик жил в Амстердаме середины XVII века — туманном городе узких улиц и темных каналов, с уютным запахом торфа, который томительно тлел в каминах, тихими домашними радостями, увековеченными «малыми голландцами», и часто потаенным для современников, как и в остальные века, героизмом ума и сердца. Может, с этим стариком беседовал Спиноза?
А почему бы и нет? Ведь он, одиноко гуляя вечерами, любил заговаривать с нищими, ремесленниками, бездомными стариками.
О чем же могли говорить он и старик в красном?
О! О чем угодно. О шлифовке стекол или вязке морских канатов. О том, что в туманные, ветреные вечера иногда горлом идет кровь. О радостном разнообразии ручного труда, когда при поверхностной похожести вещей каждый раз рождается что-то новое, и это освежает руки и голову.
А может быть, они говорили о боге, о веротерпимости? Или о том, в которой из лавок торгуют хорошим трубочным табаком…
Историк живописи Этьен Фромантен в книге «Старые мастера» назвал портреты позднего Рембрандта «одновременно реальными и фантастическими».
Да, он, этот старик в красном, одновременно реален и фантастичен.
Вот он передо мной — живой, до мельчайших черточек подлинный. Он жил триста лет назад в мире, который с тех пор изменился баснословно. И разве не фантастично, что я могу рассказать ему о Хиросиме, а он мне — об улыбке Спинозы?
К счастью, рождаются гениальные художники, которые делают эту самосветящуюся сосредоточенность волшебно-укрупненной, осязаемо-ощутимой и тем самым возбуждают в нас чувство особой, этической ответственности перед жизнью.
Мы понимаем у их полотен, что оставляем после себя не только железные дороги, города, машины и книги, но и эту самосветящуюся сосредоточенность — нашу личность, которая будто бы и неощутимо, а на самом деле могущественно меняет саму нравственную атмосферу земной жизни, рождает новые, все более высокие уровни этического сознания человечества и — не побоимся этой формулы — очеловечивает космос.
Мысль о космическом влиянии этого старика на жизнь так же одновременно реальна и фантастична, как и сам его портрет.