Узнавание
Шрифт:
Античный мир любил симметрию безмерно: красота тела, учили его философы, есть симметрия его членов; красота души есть симметрия разума. И Сократ и Марсий были асимметричны, и по логике существовавших канонов — некрасивы: не только телом, но и душой. Но именно они ведь подняли флейту, потому что захотели живого, естественного равновесия между душой и телом. Но истина, увы, торжествовала с опозданием, торжествовала трагически, а позднее с трагической иронией.
Эпоха началась школой Фидия с ее телесно-бессмертными изваяниями, в которых беспокойному Сократу недоставало жизни человеческого духа, а завершилась (через семь столетий) школой неоплатоников с ее «мысленными изваяниями» (выражение философа II
Равновесие восстановила эпоха Возрождения, восстановила по Сократу, мощно выявив в телесном духовное.
А в век Сократа — Фидия жизнь души выражалась в теле полнее, чем в лице; и именно эта особенность искусства эпохи, по жестокой милости (или иронии?) судьбы, сохранившей не головы, а торсы, ничуть не умаляет нашего художественного наслаждения перед обломками статуй. Даже порой отсутствие рук мы воспринимаем острее, чем отсутствие лица.
Но вот что замечательно: если этот бессмертный мрамор, изваянный в классический, пятый до нашей эры, век и лишенный зеркала души в сегодняшнем нашем понимании (зеркалом было не лицо, а тело!), восхищает, рассказывает самое существенное о человеке и об эпохе, то по мере нашего путешествия сквозь века в соседних античных залах рождается, все более углубляясь, тоска по человеческому лицу. И вот мы уже, миновав пять столетий, стоим перед лишенной головы статуей совершенно равнодушно: она ни о чем не рассказывает ни уму, ни сердцу. В чем дело тут: в мастерстве великом, а потом постепенно в течение столетий угасавшем? Или в развитии, усложнении человеческой души, которой, чтобы высказать себя, уже мало тела?
Замечательно и то, что тоску по лицу начинаем мы остро ощущать, когда тело перенасыщено жизнью души, когда его выразительность безмерна, когда чаша переполнена. (Лично я первый раз испытал остроту утраты головы при взгляде на Нику Самофракийскую (III век до н. э.): ее тело бурно живет, но в самой патетике складок ткани хитона, в эмоциональности ее порыва обещание того, что может выразить только лицо…)
Чего же нам не хватает? Тело может передать соразмерность форм, торжество гармонии, математическую красоту канона, оно может выразить опьянение радостью бытия, трепет, ликование… Оно не может рассказать об одном — о человечности. Поэтому и падение нашего эстетического наслаждения по мере путешествия сквозь века — неосознаваемое нами ощущение нарастающей человечности.
«Если бы добавить сюда совсем небольшую вещь», — говорил в том же классическом V веке до нашей эры Сократ об одном из красивейших афинян. «Какую?» — не понимает его собеседник. «Красоту души», — иронически уточняет мудрец.
Эта красота выразима лишь лицом человека.
В дороге можно испытывать тоску не только по тому, что оставил позади себя, но и по тому, чего остро недостает сейчас (по морю — в пустыне, по земле — в море). Мы испытываем в первые дни нашего путешествия — навстречу все более явственным и ярким по ночам огням костров вокруг походного шатра Марка Аврелия — тоску по человеческому лицу. Серьезная вещь — дорожная тоска. Если ее не утолить вовремя, можно и заболеть.
Но ведь некогда сам Андерсен странствовал в нашем дилижансе, поэтому, наверное, и обладает он некоторыми удивительными особенностями (с одной из них — трястись в нем и одновременно мерять шагами залы дневного и ночного Эрмитажа — мы уже познакомились, но это не единственная из его странностей).
И вот когда наша дорожная тоска становится почти нестерпимой, мы замечаем утром, что костры вокруг
Пойдем и мы в мастерскую художника, который закончил картину и сегодня показывает ее тем, кто хочет увидеть.
А увидеть хочет весь город! Даже старые и больные, даже калеки… Потому что это великое событие, великая радость.
Да, мы уже в XIV веке, в Италии. Переступив порог мастерской в тесной, восторженно шумной толпе, мы с первой же минуты испытываем огромное облегчение: наша тоска утоляется… Она утолена! Мы видим то, что жаждало увидеть наше сердце, — лицо человека, выражающее все богатства его духовной жизни. Сократ возликовал бы: через ряд долгих веков невидимое стало видимым. «Совсем небольшая вещь» — перед нами она стала гордостью эпохи.
В залах итальянского искусства XIV–XVI веков в Эрмитаже портреты, портреты, портреты…
Но для того чтобы портрет родился как высокий жанр в искусстве, он должен родиться в самой жизни, в реальной действительности как содержательный духовный мир человека, выраженный в телесной яви. Художник не может выдумать человека, он должен его увидеть. В искусстве портрета, больше чем в каком-либо ином, величайшим художником является сама жизнь.
Жизнь и была гениальным художником в эту великую эпоху.
Жизнь была искусством; искусство было жизнью — оно занимало место, сопоставимое с ролью, которую играет в сегодняшнем мире наука. Оно сопоставимо и с местом, которое занимала в античном обществе философия. («Любовь к мудрости», оставаясь, по сути, верной себе самой, увлекательно меняет обличия: то афоризм Сократа, то образ Рафаэля, то формула Планка…) Пыльная мастерская художника стала основной «ареной» умственной жизни, как роща и улица при Сократе или кабинет ученого и лаборатория в наши дни. И когда художник картину заканчивал и разрешал толпам сограждан увидеть ее, было это для них событием не менее радостным, волнующим, чем для нас полеты Юрия Гагарина или кораблей «Союз» — «Аполлон».
Искусство итальянского Ренессанса исследовало мир, «стоящий перед нами, как огромная вечная загадка» (формула Эйнштейна), сосредоточившись при широчайшем «мысленном охвате» этого мира на самом великом в нем и таинственном — на человеке. Это картины и статуи художников, одержимых решением загадок. Особенно их мучила загадка перспективы. Но на первом месте была, конечно, «загадка человека»: как выявить его суть в жесте, повороте головы, напряженности нагого тела. Мы помним, что эта суть не умещалась в изображении тела уже в последние века античности, и сейчас она расцвела под кистью художника в лице.
Портреты, портреты… Залы похожи на живые сады с соцветиями-лицами. Как усложнилась душа человека, пока мы в дилижансе тряслись сквозь века! Он очарован телесным, видимым миром не менее, чем люди античности, но сердце его стало более емким, а оттенки душевной жизни разнообразнее и тоньше. Он может испытывать одновременно печаль и радость, подъем творческих сил и жажду покоя. Он не утратил цельности, но стал восприимчивее к богатству мира.
Высшей целью искусства в эпоху Возрождения было: понять и восславить красоту и могущество человека. Очарованность человеком и вера в его силы были безграничными. Об этом рассказывают нам портреты работы Мазаччо, Пьеро делла Франческа, Рафаэля, Джорджоне…