Узник №8
Шрифт:
Сунув руки в карманы, в одном из них он нащупал сложенный лист бумаги. Достал и развернул. На мятом листке в клеточку, вырванном, из ученической тетради сына начальника тюрьмы, неловко теснились дрожащие строки его жалобы. Испытывая мучительное чувство стыда за недавние столь неблаговидные движения своей души, невольно краснея, он торопливо перечитал письмо и с дрожащей поспешностью изорвал его в мелкие клочки, которые тут же забросил под топчан, с глаз долой. Душа его преисполнилась чувства бесконечной благодарности начальнику тюрьмы, который так деликатно вернул ему позорящий его листок, так тонко дал понять, что не намерен давать делу ход,
Бормоча так, он стянул с себя заскорузлые от грязи штаны, стесняясь несвежего исподнего, надел форменные брюки. Подпоясался широким ремнём. Натянул фуражку, стараясь придать ей по возможности строгую посадку. Обулся в чёрные кирзовые ботинки.
В голове вызрела мысль: «А ведь я свободен теперь!» Взбудораженный этой мыслью он метнулся к двери, толкнул её. Но нет, засов с той стороны был заложен. «Не время ещё», — тут же покорно смирился он.
В нетерпении, прищёлкивая на каждый шаг пальцами, принялся молодцевато вышагивать по камере, выправляя походку, стараясь избавить её от былой обречённости, вялой покорности, страха и придать ей новые ритм, размах, скорость, чёткость, независимость. Держать осанку. Взгляд ровный, целеустремлённый, спокойно оценивающий. Вот так, да. Плечи, плечи расправить. Ах, как пахнет униформа, как сладко веет гуталином от новеньких ботинок, как трёт жёсткий воротничок!
«Да, — думал он, шагая, — конечно, пока нет узника, я не могу быть свободен. Камера не может пустовать — никогда… Это была бы бессмыслица какая-то, неслыханный абсурд, да, разумеется… Задержка только в недостаче узника. Ничего, ничего, господин начальник тюрьмы что-нибудь придумает, я уверен».
Словно отвечая его мыслям, загремел с той стороны засов и дверь камеры распахнулась. Внутрь ступил начальник тюрьмы — выспавшийся, подтянутый, бодрый, с неизменной добродушной улыбкой на лице.
— Ого, господин надзиратель! — весело произнёс он, довольно оглядывая узника. — Да вы, я смотрю, уже совершенно готовы к исполнению новых должностных обязанностей. Похвально-с!
Узник смутился, скромно потупился, закраснелся. А начальник тюрьмы ободряюще продолжал:
— Ну, ну, не тушуйтесь, господин надзиратель! Мне нравится ваша мобильность, ваша такая лёгкость на подъём: вчера узник, сегодня палач, завтра надзиратель, всё очень быстро, беспрекословно, с полной готовностью и самоотдачей. Вижу, господин надзиратель, вижу, что я не ошибся в вас, не прогадал: наш штат пополняет отличная, так сказать, единица, да. Уместно будет упомянуть, господин надзиратель, что оклад будет начисляться вам как раз с сегодняшнего дня.
— Спасибо, господин начальник тюрьмы!
— Можно было сказать просто: спасибо, шеф. Сейчас имел место как раз один из таких моментов — помните, я говорил вам? — которые вы должны научиться чувствовать.
— Я научусь, — порывисто ответил узник. — Я обязательно научусь!
— Постарайтесь, — кивнул начальник тюрьмы. — Это немало поспособствует вашему продвижению по службе. Кстати, а где ваш фон Лидовиц? — вдруг как бы между делом спросил он.
— Мой фон Лидовиц? — не понял надзиратель.
— «Размышления о пустоте» я имею в виду, — улыбнулся начальник тюрьмы. — Книжка такая у вас была, помните?
— Ах, это… — надзиратель подошёл к лежаку, поднял томик, который использовал вместо подушки, протянул начальнику тюрьмы.
Тот взял книгу, с задумчивой
Начальник тюрьмы меж тем быстро и уверенно разодрал книгу на несколько тетрадок и отдельных листов, скомкал, сложил их кучкой на полу, присел, достал из кармана спички. Фыркнула и пыхнула серой одна. Занялся от жёлтого пламени верхний скомканный листок. Поначалу неуверенный, огонёк быстро оживился, метнулся, заплясал, пожирая строки, сжигая мысли, превращая их в серые и синеватые завихрения удушливо-острого дыма. Узник отметил для себя, что горящие мысли великого философа воняют ничуть не лучше любого брошенного в огонь бульварного романчика. «Вот она, тщета мысли человеческой!» — подумал он.
Книга горела долго и дымно. Затхлый коридор не мог втянуть в себя через открытую дверь весь чад, поэтому надзиратель и начальник тюрьмы заливисто кашляли, зажимали рот и взмахами рук пытались хоть как-то разогнать повисшие в тусклом воздухе камеры едкие останки мыслей великого философа.
Через несколько минут на полу оставалась лишь кучка чёрных, пожухлых и свернувшихся трупов, которые ещё тлели, испуская зловоние, и которые начальник тюрьмы двумя уверенными движениями ноги растоптал, превращая в лепёшку пепла.
— Вот же странно, — улыбнулся он, затоптав последнее слабое дыхание огня. — Казалось бы, пустота, а пепел — оставляет. Ну какой пепел от пустоты, скажите на милость? А вот поди ж ты… Странно и грустно, — поник он взглядом. — Никогда не сжигайте пустоту, господин надзиратель.
— Да, — кивнул бывший узник. — Да, вы правы, это очень печально.
— Грустно, — продолжал начальник тюрьмы, словно не слыша. — С каждой сожжённой книгой что-то уходит из этого мира, что-то он теряет — незаметное, быть может, но оттого не менее важное. Так же и с каждым человеком, покидающим сей бренный мир… Да, грустно. Ведь с этого момента в нашей жизни уже никогда не будет чего-то — чего-то, может быть, важного, красивого, очень нужного, но нелепой игрой судьбы обращённого в пепел. Мы лишились его, оно невозвратно утрачено, а нам и невдомёк.
— Какие грустные вещи вы говорите, господин начальник тюрьмы! — воскликнул надзиратель. — У меня мороз по коже.
— Надеюсь, это был не последний экземпляр великой книги.
— Да, — кивнул надзиратель. И неуверенно вопросил: — Но… но я не понимаю, зачем вы… Зачем?
Начальник тюрьмы словно не слышал его робкого вопроса. Он смотрел на кучку пепла, ворошил его носком ботинка и сосредоточенно думал о чём-то своём.
— Знаете, — произнёс он через минуту, — знаете, господин надзиратель, в одну из наших долгих бесед профессор сказал мне: если когда-нибудь, юный друг, вы захотите сжечь мою книгу, не отказывайте себе в удовольствии. А вы непременно захотите, потому что пустота противна природе этого мира, она всегда стремится быть заполненной — как детская память, торопливо вбирающая в себя любое малозначительное происшествие, как девственное лоно, жаждущее наполнения мужским жизнетворным соком, как хладная камера, тоскующая по своему узнику…