В августе жену знать не желаю
Шрифт:
Всякий, кто в то серое утро 16 декабря 19.. года попытался бы тайно проникнуть на свой страх и риск в комнату, где происходит сцена, положившая начало нашему повествованию, был бы крайне удивлен, обнаружив там молодого человека с взъерошенными волосами и синюшными щеками — он нервно прохаживался взад-вперед; в молодом человеке никто не узнал бы доктора Фалькуччо — во-первых, потому что это не был доктор Фалькуччо, а во-вторых, не имел ни малейшего сходства с доктором Фалькуччо. Попутно заметим, что удивление того, кто тайно проник бы в комнату, о которой мы ведем речь, было бы совершенно безосновательным. Этот человек находился у себя дома и имел полное право ходить как угодно и сколько угодно.
Его звали, скажем это раз и навсегда…
С какими трудностями сталкивается писатель, выбирая имена для своих персонажей! Труднее дать имя, чем характер.
Потому что роман —
Единственный, у кого с именем все в порядке, — это Макиавелли: Николо. Не Никола, а Николо: совершенно дипломатическое и макиавеллианское имя. Оно вызывает смех или дрожь, в зависимости от интонации. Вон идет Николо: все смеются. Эге, там Николо: и это очень серьезно.
Родители недостаточно серьезно относятся к тому, как называть своих детей. А ведь они тем самым во многом задают их судьбу и сильно сокращают пределы свободного волеизъявления, уже и без того ограниченные родственниками, внешностью, звуком и силой голоса и многими другими вещами, которые даны детям в готовом виде уже в момент появления на свет: рост, цвет волос и глаз они не выбирают сами; равно как и национальность, пол, время и место рождения. Лишите того, кто появляется на свет, возможности выбирать себе имя и оставьте ему все остальное. Это все равно что связать его, а потом сказать: иди! Судьба Джероламо не будет похожей на судьбу Марчелло, как и у Армандо судьба окажется иной, нежели у Паскуале, Фирмино или Бартоломео. И если Гастона женщины будут любить больше, чем Прокопия, то Адольф, по всей вероятности, будет дамским парикмахером; Никола не успокоится, пока не станет дядей; ему больше не на что претендовать, кроме как на племянников, либо, самое большее, — на царский трон в России.
Итак, мы собирались сказать, что молодого человека звали…
Но разрешите сделать последнее замечание насчет имен. После чего мы закончим наше отступление к полному торжеству нашей теории.
Подумайте только, что было бы, если бы выбирать себе имена было позволено самим будущим их владельцам. Если бы для ясности каждый гражданин жил без имени до того момента, пока не оказался бы в состоянии выбрать себе имя самостоятельно. По достижении определенного возраста ему говорят: «Вот, теперь можешь выбрать себе имя». Оставим в стороне писателей, художников и всех тех беззаботных персон, которые обычно берут себе псевдоним. Для них вся трудность состоит в том, чтобы выбрать между Лучо, Лучано, Марчелло, Клаудио, Армандо, Гастоне, Паоло. Но что делать другим?
Может отыскаться довольный своей жизнью сапожник, который назовет себя Криспино. Но найдется и такой, кто пожелает стать воином, а потому назовет себя Наполеоне. Но кто же, по-вашему, должен называть себя Бартоломео, Макарио, Теопомпо или Маркантонио?
И потом — в молодости можно хотеть назвать себя Лучо или Армандо. Но что делать с этими именами в старости? И это не говоря уже о прочих сомнениях и опасениях. В известном возрасте гражданин должен воспользоваться своим правом — а все права граждан являются обязанностями — зарегистрировать свое имя. У него таких имен наберется уже целый список. Марио исключается, потому что слишком обыкновенное, Корнелио — смешное, Лоренцо — бесполезное, Амонастро звучит плохо, Филиппо уже использовано таким-то, Марчелло — так зовут привратника, Джорджо не нравится жене, Клодовео трудно произносится, такое-то слишком длинное, а вот это другое ни о чем не говорит, а у этого нет святого в календаре.
И вот так в конце концов называют себя именем, которое не нравится, а потом всю жизнь раскаиваются и говорят: «Эх, если бы мне тогда пришло в голову имя Мардохей!»
Молодой человек, который нервно расхаживал в своей комнате, был живым опровержением нашей теории имен. Его звали Баттиста, и он не был старым и преданным
Как же так? Тайна. Или, быть может, игра случая. Как бы там ни было — исключение, подтверждающее правило. Есть правила, состоящие из одних исключений: они исключительно надежны.
Баттиста, которого называли также Солнечный Луч, встал поздно. На улице моросило. Дел у него не было никаких. Но он подумал, что опоздал уже на все на свете, и ему ничего не остается, как покончить с собой. Сказать по правде, мысль о самоубийстве уже не в первый раз приходила ему в голову. Даже более того — мысль эта приходила ему в голову часто, когда он просыпался. Добавим для верности фактам, что она приходила ему в голову особенно по воскресеньям. Чрезвычайно велико число людей, готовых покончить с собой в воскресенье. Бог знает почему. Может, потому что выходной, и больше свободного времени. А почему бы и нет: воскресенье можно провести и так. A особенно дождливое воскресенье, вторую его половину, зимой, когда не знаешь, куда пойти, и встаешь поздно, и приниматься за что-либо уже поздно, поскольку быстро темнеет; и со двора доносится звук фортепиано, на котором играют немецкую музыку. Ох уж эти немецкие композиторы! Сколько у них на совести неудавшихся самоубийств! Вы когда-нибудь задавались вопросом в такие дни, как вы проведете воскресенье? И у вас никогда не возникало ощущения кошмарной пустоты, страшного одиночества, отчаянной, безысходной бесполезности, невероятного промедления? Вам никогда не приходила мысль заполнить эту пустоту выстрелом из пистолета?
Нет? Тем хуже для вас.
Но воскресенье воскресеньем, а число людей, думающих о самоубийстве, вообще чрезвычайно велико; однако, следует добавить, они себя не убивают. Можно сказать, что все хотя бы раз думали о самоубийстве.
Солнечный Луч был одним из тех, кто о самоубийстве только думает. Он закончил одеваться и, когда часы били полдень, вышел с намерением потратить за один день все свое состояние.
Во исполнение этого намерения, приведшего бы в ужас Пирпонта Моргана, он купил булочку и, вручив все свои средства колбаснику, велел дать все, что можно. Получив четыре кружка колбасы, он пошел в городской сквер, пустынный в это время, где направился к скамейке, на которой сидел молодой человек крепкого сложения. На этом молодом человеке не было ничего приметного, если не считать зевающей правой туфли; должно быть, он очень интересовался событиями прошлого, поскольку был погружен в чтение газеты, вышедшей несколько месяцев тому назад. Не отрываясь от чтения, он вытащил из кармана и зажег окурок, не обратив внимания на Баттисту, даже когда последний, прежде чем сесть, вежливо попросил у него разрешения.
Сев, Баттиста с довольным видом и волчьим аппетитом вытащил сверток с булочкой и колбасой. Перочинным ножом разрезал булочку и осторожно положил ее себе на колени. Затем посмотрел каждый из четырех кружков колбасы на просвет и с материнской нежностью освободил их от оболочки, стараясь не повредить их и время от времени сглатывая слюну. После чего начал закладывать их внутрь булочки; он старался оставлять как можно меньше свободного пространства, проявляя при этом, насколько это ему удавалось, необычайную изобретательность. Покончив с этим, осмотрел булочку и колбасу с наслаждением художника, любующегося своим произведением. (По правде сказать, это самое наслаждение является выдумкой; нам знакомы только художники, которые осматривают свое произведение со злобой.) Улыбнувшись, он воссоединил две половинки булочки, а из бумаги, в которую были завернуты булочка и колбаса, соорудил салфетку и разложил ее у себя на коленях. И вот, уже совсем собравшись приступить к обеду, он остановил руку с булочкой на полпути ко рту:
— Не желаете ли? — спросил он у соседа.
Тот поднял голову от газеты и в первый раз обратил внимание на Баттисту.
— Спасибо, — пробормотал он.
Взяв булочку, он проглотил ее в один присест.
Пошел мелкий дождь.
Как красив городской сад в дождь, когда с газонов лениво поднимается пар, миртовые изгороди стоят свежевымытые, хризантемы на клумбах налились влагой, с деревьев капает, а маленький серый пруд густо покрыт водяными пузырями! Скамейки намокли, а по мясистым бокам мраморных нимф стекают водяные струи. Вокруг ни души. На дорожках, посыпанных гравием, гуляет легкий, тончайший дождь; он здесь хозяин, он барабанит по большим листьям водяных лилий, постукивает по сухой листве, сорванной ледяным ветром с окоченелых деревьев; он проникает в глубину зарослей, колышется широким занавесом над прогибающимися газонами, омывает штакетники, поливает пустынную беседку.