В Батум, к отцу
Шрифт:
– Что же это у меня за неслухи за такие? – отец светло и строго посмотрел мне в глаза. – Ты слышишь, Григорушка?
Я покраснел, будто жару кто плеснул под меня:
– Я больше не буду, па…
– Так-то оно правильнее, хлопче. Только одного рапорта тут мало. Надо делать, что обещаешь.
Я согласно кивнул.
С минуту отец молчал. Видимо, что-то вспоминал.
– Хорошо бы, – негромко сказал он, – повидать ещё меньшака. Толю… В интерес, и сейчас удирал бы от меня как тогда, как я уходил?… Под барак залез от отца. Думал, не простясь не уйдёт папка на фронт. Еле вылез из-под барака… Вокзал, поезд, звонок…
– Он, па, по грудки мне, значит, уже во так, – показываю я. – На площадке всем туннели, значит, мастачит в песке. Я вожу его в сад, значит…
Отец перебил меня смеясь:
– Что это ты заладил про своё значит? Значит, значит, пристяжная скачет, а коренная не везёт. Понял?
Я обиделся, положил ему пилотку на ладонь. Мол, сладкая чаша пролилась – кончилась дружба.
– Нy ты чего, боярская душа, надулся, как дождевой пузырь? А? Косись не косись, а косей меня не будешь.
Отец приподнял мне подбородок – я упрямо опустил голову.
– Ах, какие мы обидчивые! Аx, какие несговорчивые да тяжёлые на подъём. Это у нас по рублю шаг… Лысый подрался с крысой, крыса одолела, всю лысину проела!
Эта весёлая дразнилка, которой отец донимал меня всякий раз, как пострижёт, напомнила мне о доброй довоенной поре, и моя обида больше не обида, она почудилась мне пустячной, вздорной, ерундовской, отчего я и покажи, что не разучился смеяться.
– Так на чём ты остановился? – спросил он.
– А на том, как водил я Толика в сад. Сам я в группе, где большие, а он в малышовской… А мне, па, тёть Мотя, воспиталка нашая, поручает быть за старшего на площадке. Вчера вот подмогал ей за малышнёй смотреть. Вертунов в угол ставил.
Отец усмехнулся:
– По старой памяти, что ли? Сам в углу ж вырос… Подумать… За время, покудушки я тут, на фронте, вытянулся в коломенскую версту!
Отец посадил мне пилотку на самое ухо.
– Теперь ты у нас форменный красноармеец, – сказал он с улыбкой и повернул лицо в сторону матери:
– Поля, а что Митя, перьвенькой наш?
Ма не отвечала.
Она всматривалась отцу прямо в глаза, и в этом пристальном взгляде было всё: и растерянность, и гнев, и недоумение, и отчаяние.
Отец насторожился.
– Что, плох?
– Не-е, Мыкыш, Митька не плохы`й.
– Так что ж тогда случилось?
– А то, куда ни кинь, везде клин, а рукав не выходит… Як ото подумаешь… Посажу я ребятёжь зa стол, кот по брусу идэ – в борщу видать, як в зеркале: такой ото пустой, сама вода… Не мне казать, не тебе слухать, у войны рот здоровый. А вы тут… Не дужэ чи довго заигрались вы тут с вражиной? Другый год война, а конца и не бачишь, як лап у ёжика. Докы я буду хлопцам казаты: ось батько побье немца, придэ додому и всэ будэ гарно? Я вжэ устала дражнить их журавлём у неби, устали и они ждать… Тяжко, а живём. Надо! Крутимся, свет ты наш! Митька там такой, хоть потолок подпирай… А худючий там. Як хвощ! Шо здоровый на рост не беда, главнэ, не плетень плетнём. Як ни поверни всем хороший, грех жаловаться. Пошёл вот в третий… В школе парубку печки да лавочки, особая уважительность. С почётной не сходит с доски.
– Славно-то как! – сказал отец. – В отличниках сын мой! Золото моё!
– Та як бы вражина не вытирал ноги твоим золотом…
Отец задумчиво покачал головой, хотел было ответить, да так и застыл с открытым ртом – позади внезапно раздался сильный грохот.
Я оглянулся на шум.
Шагах в сорока от нас воинский эшелон тяжело и спешно выстукивал по мосту свою морзянку: на фронт! на фронт!! на фронт!!!
– Мыкыш, ще довго тутечки простоите? – тихо, как-то виновато и надломленно спросила ма, провожая тяжёлыми глазами хвост стремительно уползающего за бугор чёрного поезда.
– Да нет… Днями и нам снова под пули стеной… Громкое слово как острый мне нож, но поверь, Поленька, на то я сюда и шёл, своротить чтоб супостату салазки…
Проводив нас за проходную, отец долго смотрел нам вслед с прощально поднятыми руками…
16
Сон в кручине, что корабль в пучине.
Любви да огня от людей не утаишь.
С молодым солнцем я снова ушёл в сад к отцу.
Я ходил от дерева к дереву и спрашивал, помнят ли они отца, того отца, тогдашнего, с той встречи, когда мы были все трое вместе; в спокойном шелесте листьев я слышал скорбный рассказ о нём; остановившимися глазами я подолгу смотрел на всё тот же мост, на нематёрую мелкую речку с её стрежнями и присадами (островками из наносов), с её песчаной отмелью и лягушками, которые, прыгая боком с берега, творили слабую волну, однако достающую подошвой своей до арешника (гальки), отчего арешник, кажется, слегка покачивался на месте; я смотрел на белые нарядные папахи гор, слышал привычный в порту шум работ – весь этот мир был частицей отца. Почему же был? Кто мне ответит, кто мне назовет того, кто настоящее сделал прошлым?
«Я клянусь тебе, речка, моряком обойду я чужие края, в той зложелательной окаянной земле, что вскормила войну, всех старцев я стану ловить за бороды, буду смотреть им прямо в глаза. Я отыщу, я из-под земли добуду того, чья пуля остановила отцово сердце! Ты слышишь? Я отыщу! Отыщу-у-у!!.»
То был сон – больное дитя яви.
Растолкал меня блудливый Вязанка. Он вернулся в общежитие на третью ночь под пробное пенье петухов – под самое утро уже.
– Ты чего тут с утра пораньше митингуешь? С ума спрыгнул, что ли? Я это бочком да в носочках одних мимо вахтёрки Храповицкой, дальше – спокойней на душе – уже коридор, настроение зеркальное, я и начни потихоньку драть козла, поглядывая через плечо на караульщицу:
– Кто-то свистну-ул сапоги-и,Ми-илая, не ты ли-и?…Как вдруг твой слышу голосину: «Отыщу-у, отыщу-у!» У да у!.. Что это, думаю, разукался Григ мой… Сразу ска-жу, нехорош сон. Дай копеечку, подправлю!
С проворностью и изяществом профессиональной гадалки Вязанка протянул руку.
Я отвёл её в сторону.
– Не ломайся, не пряник… Отстань…
– Здрасьте… Испытай с моё да попробуй смолчать – не смолчишь! Само наружу рвётся! Одному тебе и нёс, а ты – отстань… Вальку, сербиновскую эту монахиню с соседней парты, видал, что ли?… В монастырь удалялась, так запеленговал?…