В Батум, к отцу
Шрифт:
«Если уж кого и спроваживать, так только не тебя, летучий ты мой голландец!» [10]
И выпела тако-ое!..
Подумаешь, так ну вроде и жить ещё не жила на свете, а напутала не меньше моего. Поди размотай те клубочки…
Ещё в школе лип к ней Гарпиус. Против сердца он ей, и за сто раков на дух не нужен, а ему всё нейдётся вон, всё рассчитывал, куда-нибудь да и вывезет коренная, всё вился, вьюном вился, всё чего-то ждал, чуда какого, что ли, настырно выжидал, всё прикидывал, может, посолится – по-хлебается, всё надеялся на авось; авось, время свое слово выскажет, авось, время свое дело сделает.
10
Летучий
И сказало, и смазало…
Вскоре, не загрязнилась ещё дорожка, как говаривал на вокзале твой дедок, за которого на том свете давно, наверное, уже пенсию получают, вот тебе Сергей.
Тоже мне обменяла горшок на глину…
С этим зашла далеко. До загсовских порожек.
Понесли заявку.
Уже на ступеньках Серёга хлоп, хлоп себя по кармашкам.
– Забыл паспорт!
Вертаться не стали, не к добру. А назавтра ему в долгое плавание.
– Ничего, – сказал Серёга, – загс не туча, ветром не угонит. Вернусь, по всем правилам расставим все точушки.
А на рассвете нового дня устроил в порту разнос.
– Разве кто просил тебя приходить? Нечего тут плавить асфальт своими горючими!
– Я хотела как лучше.
– Не делай своё хорошее, делай моё плохое!
Взял крепко за локоть, провёл шага три в сторону её улицы, как какая-то молодайка приятной наружности, семь вёрст в окружности, было не запустила ей когти в волосы.
– А-а! – кричала молодка, хватая Серегу за ворот и силясь дотянуться другой, тяжёлой и красной, рукой, до Таниного виска. – Так те, кобелино отощалой, во-о на ком приспичило поджаниться? При живой жане да при годовалом дитяти!? Промежду двух рос какой репей возрос! – Мне б только её за волосёнки цопнуть! А там я в моментий ощиплю радость твою!
При последних словах толстый, короткий палец молодухи, которую Серега не без робости ловчил утихомирить, ткнулся на миг в низ Таниной щеки, что вывело девчонку из оцепенения, и Таня, прикрыв со стыда глаза рукой, метнулась в сонный ещё проулок.
Ближе туда к обеду в столовку вошёл «веселыми ногами» Гарпиус.
– После той сцены с «неловким бегством Галатеи», – говорил он хмурясь, однако вовсе и не скрывая своего жёлчного восторга, – Серж, кореш мой… Не удивляйся, я ничего не собираюсь возводить в квадрат, – Гарпиус осклабился, сверкнул золотым зубом сбоку. – Весёленький натюрмортик… В деликатных словах Серж дал понять, не худо бы хоть в четверть глаза присматривать за тобой и держать его в курсе всех твоих вольностей. Я не возразил… Скажешь, из мести приспособился. Да! Приспособился! Не нравится, пиши жалобу на царя, только отныне, – он стал размашисто писать пальцем в воздухе, – я персональный твой биограф…
– Подонок!
– Что поделаешь. Люди склонны одно и то же разно квалифицировать.
Вязанка замолчал, нервно похрустывая пальцами. Подумал. Снова продолжал:
– Так на что ж ты тогда, говорю, именно Гарпиуса и просила нас перевезти?
– А с интереса злого… Пускай сам покипит да и кореша порадует. А то уже пятое вчера его письмо отправила назад без распечатки и ни точки от себя.
18
Чужая душа не гумно: не заглянешь.
К чему охота, к тому и смысл.
Остановившимися глазами Таня тяжело смотрела перед собой на воду.
Смотрел на воду и я, но уже не видел того золота, что в первую встречу.
Грозная тёмно-синяя бездна чуть колыхалась у ног, лизала подошвы низко подбрасываемыми гребешками слабых волн, которые, кажется, всё крепчали, матерели единственно затем, чтоб сбросить нас в пучину.
С берега – до него не дальше двух ружейных выстрелов – донеслось тонкое взлаивание собаки. Лаяла во сне: сон видела. Оттуда же, с берега, певкие петухи величали уже пробуждающийся молодой день, тихий, душный.
Мимо шла моторка в сторону города.
С моторки спросили:
– Эй, робинзоны! К цивилизации не пора?
Мы согласно закивали головами. Нас подвезли.
Сегодня у Тани день рождения. Событие какое!
Хочешь не хочешь, а придётся поднять на должную высоту лампадку кавээнчика и выкушать.
Будут мама, Таня и только единственный гость, ваш покорный слуга.
Танёчик представит меня матери. А знаешь, что это значит? Настраивайтесь, музыканты, на марш Мендельсона! Вон какие, Грицько, получаются пирожки с таком…
Я вздохнул:
– Кто-то сказал, любовь делает людей сначала слепыми, а потом нищими. Ты в какой сейчас стадии?
– Стадия одна. Да здравствует любовь с первого взгляда!
– А ну что ты запоёшь, как посмотришь во второй раз?
– А то же самое. Песенка у меня одна.
– Бедный репертуар. И что, на фаэтоне [11] повезете в загс автографы свои?
– Спрашиваешь!.. Постой… Чего это ты засиял, как новенький хрусталик?
– Да вспомнил вот… Запах у пчёл, у муравьёв – паспорт, пропуск в жилище. А возьми летягу иль братца нашего кролика. Прикоснулся лапкой к пробегавшей мимо крольчихе – всё, «поженились» по всем правилам: «фамилия» дана, ни с какой другой крольчихой уже не спутает свою. Могут же в природе безо всякой там формалистики. Без фаэтонов, без заявок, без испытательных сроков…
11
По местному обычаю, молодые едут в загс на фаэтоне, запряжённом парой лошадей.
– Ну-у, что я слышу! – с любопытством в голосе сказал Вязанка. – Насколько я знаю, морально ты устойчив, как столб, и такие вдруг речи! Это ж… Может, человек и постигнет высокую потаённую натуру кролика, может, и переймёт что из его брачных фасонов когда-нибудь, а пока пожелай мне, чтоб вечером шёл дождь. К добру эта примета.
– Да что мне, дождя жалко, что ли? Пускай хоть золотой! Давай, Никола, кончай свои тары-бары… Ну чего без толку асфальт утаптывать батумский? Подамся-ка я сегодня же домой… К мамушке. А ну как отпустит по-хорошему, честь честью? А отпустить бы, кажется, должна… Подсоберу нужное что из бумажонок да и, возьми его за рупь за двадцать, просекусь к экзаменам.
– А я, Гриш, и слова не скажу ни отцу, ни матери до той самой минуты, покуда уже зачисленный не поеду на учебу.
– Трусишь?
– Жалею. Стариков жалею… Скажи я сейчас, когда ещё не известно, поступлю я в ту мореходку, не поступлю, пойдут пустые дебаты. Мать потянет мою руку. Воспротивится обозлённый на море отец. Ополчится не столько против нас с матерью, сколько против себя прежнего, против себя того, каким был до списания на берег. А того себя он теперь не отымет уже у меня, у матери. Уверенный в себе, сильный, весёлый. Таким я знал его все пятнадцать лет. Пятнадцать те лет, что жили в Одессе, я с матерью провожал его в море. Ждали… Встречали… Снова провожали… За те пятнадцать лет я ни разу не видел его раздражённым или печальным. Я уверовал от него, что нет ничего прекраснее моря. И теперь меня не разубедить. Что он сейчас ни говори, я буду верить ему только тогдашнему.