В белую ночь у костра
Шрифт:
Но эта сёмга, которая лежала сейчас на клеёнке передо мной, на камне возле костра, — это была совсем особая сёмга! Такую сёмгу можно было попробовать только здесь, возле реки, через сутки после лова, и больше нигде! Дядя вынул её из клеёнчатого мешка — мешок был сшит лицевой стороной клеёнки внутрь, сшит особым хитрым проклеенным швом, не пропускавшим влагу, — и сейчас эта сёмга лежала на нашем каменном столе, отливая синевато-серебристым цветом, цветом стали, обсыпанная желтоватой крупной солью; она оскалила свою хищную пасть с загнутой
Сёмга лежала посередине стола — голова над одним краем, а хвост свешивался с другого, — больше метра длиной, а весила она пуд, дядя взвесил её на безмене. Вот какая это была сёмга. Её даже жалко было есть: такая она была красивая!
Вокруг сёмги лежал тёмно-коричневый ржаной хлеб, нарезанный ломтями, и стояли разноцветные кружки — жёлтая, синяя, белая, — и валялись оранжевые головки репчатого лука, проросшего маленькими зелёными пёрышками, и лежал большой кинжал Порфирия с деревянной ручкой, и дядина финка с агатовой ручкой, и мой ножик с костяной ручкой, а подо всем этим была серая клеёнка: натюрморт, скажу я вам, что надо! Потрясающий натюрморт, благороднейшие тона, настоящая живопись!
— Нарисовать бы её! — сказал я.
— Нарисуешь другую, — сказал дядя, — свежую. А эту мы сейчам отведаем!
— Цветы рисуй! — сказал Порфирий. — А чего тут рисовать — хлеб да рыба…
— Это высокая живопись! — крикнул я.
Дядя тем временем отхватил своей финкой большой кусок сёмги — от хвоста, — разрезал его поперёк на куски и накидал их горкой в середине стола.
Дядя резал не так, как режут сёмгу в ресторанах и магазинах — тонкими ломтиками, — он резал сёмгу, как хлеб, толстыми кусками, и жир капал с его пальцев на клеёнку…
— Прошу! — сказал дядя торжественно, и наши руки сразу потянулись к этой горке — огромная заскорузлая рука Порфирия с белым выпуклым шрамом на тыльной стороне ладони, похожим на полумесяц, и крепкая загорелая дядина рука, и моя. У меня сразу набралась во рту слюна, я проглотил её, а потом открыл рот и засунул туда огромный кусище сёмги, предварительно разрезав его со спины и развернув кусок на две части. Ухватившись зубами за мясо, я оторвал его от спины, скользя зубами вдоль шкуры, где мясо легко отдиралось, потому что под шкурой был слой жира…
Все сразу замолчали, забыв друг о друге и обо всём на свете — вот был момент, скажу я вам! Мы словно все оглохли, и никаких мыслей не было. Была только сёмга, пахнущая морем, ещё почти сырая, упругая, сочащаяся жиром, только едва тронутая солью, — нет, этот вкус я не могу вам описать! Я не могу вам описать этот вкус, я не в состоянии, это вы должны сами попробовать! Непременно попробуйте, а то
— Ну? — промычал дядя с полным ртом, набитым сёмгой.
— М-м, — ответил Порфирий, взмахнув ресницами.
И я сказал «м-м».
— С хлебом, — сказал дядя. — Ешь с хлебом. И с луком.
У него получилось «с уком» вместо «с луком» — и я засмеялся.
Я тут же схватил луковицу, торопясь очистил, откусил её крепкой острой мякоти, а потом солоновато-сладкого мяса сёмги, а потом хлеба, а потом опять сёмги — и жевал, жевал, жевал…
Все молчали и жевали, погружённые в собственный мир, в мир самозабвенных едоков, пока не подчистили всю горку. Почти целая сёмга лежала рядом нетронутой, но мы уже есть не могли. Мы с Порфирием отвалились, упав на спину, а дядя стал заваривать чай.
После такой сёмги надо пить чай, тут уж ничего не поделаешь!
Я опять смотрел в небо, лёжа на спине. Я был на верху блаженства! Руки мои были жирными, и щёки были жирными, во рту витал вкус сёмги, а губы немного пощипывало, потому что они обветрились и потрескались и сейчас в эти трещины попала соль, но всё равно я был на верху блаженства.
Я неожиданно запел какую-то песню — запел громко, во всё горло…
— Перестань, пожалуйста! — прервал меня дядя.
– Не ори.
— Что мне, петь нельзя? — обиделся я. — Если мне хорошо…
— А хорошо, так пой что-нибудь подходящее.
И тут мы услышали Чанга. Он лаял где-то в стороне от реки, в лесу. Таким я его ещё никогда не слышал: хриплый, взволнованный лай переходил на низкий вой и на визг.
— Кого-то он там разведал, — нахмурился дядя. — Не было бы беды!
Дядя стоял с кружкой чая в руке.
— Видать, хозяина встретил! — живо сказал Порфирий.
— Какого хозяина? — спросил я.
— Медведя! — сказал дядя, ставя кружку. — Ты побудь здесь, а мы сбегаем…
— И я с вами! — сказал я в отчаянии.
— Тогда не отставать! — крикнул дядя.
И мы побежали в сторону от реки, на голос.
— И не лезь у меня вперёд! — кричал дядя на бегу, перепрыгивая с камня на камень..
— Я и так сзади!
Я еле поспевал за дядей и Порфирием.
— Привет… он нам ещё вчера… оставлял, — выкрикнул Порфирий, бухая своими огромными сапожищами по граниту.
— Какой привет? — спросил я.
— Визитную карточку! — крикнул дядя. — Я тоже видел!
— Какую визитную карточку?
Мы бегом спустились в распадок, где рос на чёрной земле иван-чай, миновали мёртвую избушку и стали подниматься вверх по лесистому склону.
Чанг завыл совсем рядом, низким, страшным голосом, от которого у меня сердце забилось. И тут я увидел их из-за кустов багульника — Чанга и медведя!
— Стой! — сказал дядя, вытаскивая из кармана наган. — Ко мне!
Чанг даже не оглянулся на дядю. Он лаял как очумелый, дрожа от ненависти и взрывая задними лапами мох.