В безвременье
Шрифт:
— Это можно, это без проблем.
Достали ключ, тряпки. Физик переоделся во все Володино чтобы не пачкаться, и поехал на чердак перекрывать наглухо. А Володя надел физиков халат и засел за стол — переводить.
ТУТ вернулись зять с дочкой. Они ездили в парк культуры на качелях кататься. У них у обоих были отгулы. Дочка сразу легла спать, а зять посмотрел, как Володя работает, а потом принес споловиненную бутылку и огурцов.
— Не хотите ли, — говорит, — по маленькой?
Володя говорит:
— Чуть попозже.
А зять:
— Как хотите. А я сейчас, у меня отгулы.
В это время забежал физик, весь в сурике.
— Нормально, —
Володя говорит:
— Движемся. У вас латинского словаря нет случаем?
— Латинского нет, — говорит физик, — а философский есть. У меня вон зять философ.
А зять-философ уже третью налил. Ногу за ногу заложил, откинул на диван и, хрустя огурцом, говорит:
— Я вот все не могу толком разобраться, где филогенез, а где онтогенез. То есть понимать, конечно, понимаю, но сути не чувствую. А мне работу сдавать надо.
Володя, не поднимая головы от стола, говорит:
— Это я вам завтра объясню. Я два года этим занимался. Только завтра мне в подсобке прибраться надо — моя очередь, и прокладки ставить на краны.
Зять хлопнул в ладоши три раза и крикнул, как в цирке:
— Оп-па! А я на что? У меня ж отгулы!
Физик говорит:
— Ладно, я пока в котельную. Вы работайте. А ты, — сказал он зятю, — чем сидеть и самому пить, сходил бы — время уж к двум [1] . К полчетвертому вернешься. А то в доме гость, а у нас, кроме Валентины и ее сигарет, ничего и нет.
1
В 1986 году водка во всех магазинах Москвы продавалась с 2 часов дня.
Зять опять хлопнул в ладоши и говорит:
— Заметано! Это, — говорит, — у нас прямо бригада коммунистического труда — каждый за другого работает.
Тут все засмеялись. А Володя постучал пальцем по бумагам и сказал:
— А занятная статья. Дайте мне ее с собой на вечерок.
Физик говорит:
— Да хоть насовсем.
А зять-философ уже в дверях с сумками:
— Ну, я пошел. Но завтра точно, да?
Володя говорит;
— Точно.
Зять говорит:
— Смотри, это не шутки, это кандидатский минимум. Часов в восемь, да?
— Ладно, — говорит Володя.
— Здесь или мне в подсобку прийти?
— Здесь, здесь. Я приду и ключ от подсобки дам.
— Значит, в восемь?
— В восемь, в восемь. Ну, самое позднее — половина девятого.
После поминок
Поминки по Генрих Михайловичу устроили, правду сказать, хорошие. Их — одиннадцатая — квартира, все три комнаты, и соседи Климасовы свою однокомнатную отдали, только сына диваном отгородили, у него назавтра контрольная общегородская. И везде столы. Полтора автобуса народу с кладбища приехало. Да своим ходом сколько. Одних только иностранных машин — ДВЕ! Геннадий Степанович, народный артист, на «мерседесе», и сам Александр Борисович на своем «вольве».
И пили хорошо, и закуска первосортная, и помянули Генрих Михайловича, грешить нечего, тоже хорошо. Правда, и заслужил он. Душа человек был. Да и года-то еще позволяли пожить — чего там, чуть за шестьдесят. Колосов сказал, что потеря невосполнима и для публики, и для нас, что мы все учились у него, у
Друкер вспомнил, как Генрих Михайлович умел подшучивать, особенно в молодые годы. В последнее время, правда, пореже, но тоже метко. Говорили, как он семью любил, как с ним на пароходе до Астрахани ездили. Геннадий Степанович сказал, что Генрих Михайлович был очень нужен Александру Борисовичу, что под его, Александра Борисовича, руководством он строил то новое, что теперь надо продолжать строить уже без него. И сам Александр Борисович подтвердил, что ценил Генрих Михайловича, потому и пришел сюда, жаль, что по независящим обстоятельствам не мог быть на кладбище, но еще раньше, на панихиде, он все сказал, а сейчас хочет только добавить, что Генрих Михайлович если и шутил, то всегда добродушно, без камня за пазухой, и это стоит тоже отдельно вспомнить.
Немного подпортил дело Санин. Он сказал:
— Слезки наши отчасти крокодилом припахивают. Довели человека. Вытеснили. А теперь вот все вместе в его квартире сидим, а его там оставили.
Но тут и самого Санина вытеснили. Под руки, под руки — и на выход. Он еще по дороге за климасовским столом успел рюмку перехватить, а потом махнул рукой и говорит:
— Эх, сказал бы я вам, да вы сами все знаете. — И уехал на такси.
Потом Женик Лузин поднялся от молодежи.
— Я, — говорит, — по возрасту Генрих Михайловича близко не знал, и шутки его только понаслышке слышал, и в Астрахани с ним не был, но сказать могу одно: был он самым из всех нас талантливым. И на сцене, и на репетиции, и даже когда на собрании выступал. И всегда он был на десять голов выше всех.
Тут Александр Борисович сильно закашлялся рыбой. Ему и воды давали, и по спине несильно постукивали, но он все кашлял, и изо рта у него вылетало множество кусочков и косточек, и слезы лились от напряжения. Ну, потом общими усилиями вылетел основной кусок, и Александр Борисович остановился.
— Да! — говорит. — Ну что за день у меня такой сегодня, прямо что-то невозможное. Ночью зуб болел, потом Генрих Михайлович умер, теперь вот рыба поперек горла встала. Ладно, говорит, — пора домой, а то как бы в общем потоке неприятностей еще машину бы не разбить. Поеду засветло.
Все закричали:
— Посидите еще! А машину до завтра оставьте, еще сладкое будет!
— Нет, — говорит Александр Борисович, — тронусь. — Подошел к хозяйке. — Я,— говорит, — вам очень сочувствую, и это искренне. Потерять Генрих Михайловича — это тяжело. Да еще народу вон сколько нашло, во всех дверях стоят и едят. И знали-то его многие только издали, а сюда заявились и еще разговаривают. Много у нас в театре швали. Требуются большие сокращения. А вам, Друкер, — сказал он Друкеру, — надо бы написать большую статью о Генрих Михайловиче и вообще о нашем старшем поколении, поставить его в пример молодежи.
Ну, отгуляли поминки, и пошла ежедневная жизнь. Александр Борисович стал делать давнюю свою мечту — его самого с Друкером инсценировку по знаменитой повести Федота Жилина «За семь верст». Вещь это такая, где сказана самая-рассамая последняя правда, и жизнь в ней выглядит поэтому такой жуткой, что каждый раз к концу репетиции прямо повеситься хочется. Этого именно и добивался Александр Борисович. Он сам говорил:
— Мы должны, — говорил, — разбудить в зрителе совесть, чтобы она сильно заболела.