В центре Европы
Шрифт:
Он выбрал местечко в стороне от людского потока и присматривался к людям. Тут слышалась и русская речь — это встречали и приветствовали деловые немцы деловых русских. Встречали и уводили к стоявшим у вокзала машинам. Тихомолов завидовал тем русским — у них, в сущности, заканчивались теперь все заботы, дальше их будут опекать и заботиться о них пунктуальные хозяева.
«Сидел бы я сейчас за своим столом…» — тоскливо подумал он и в тот же момент услышал не очень уверенное:
— Товарищ Тихомолов?
К нему подходила женщина средних лет, а в его глазах просто молодая. Кажется, она и раньше проходила поблизости от него, но почему-то не обратила внимания на журнал-пароль.
Она представилась как переводчица. Затем они
Ее звали Майей Гамбург, а была она в недавнем прошлом москвичкой, «Берлинская москвичка или московская берлинка — как хотите».
В машине она рассказала: в тридцатые годы, после прихода к власти в Германии фашистов, ее отец вынужден был эмигрировать в Москву. Там женился. И так они благополучно жили до самой войны, а после войны старого Гамбурга потянуло все же на родину — он уехал в Берлин. Вслед за ним уехала и дочь Майя. В Москве осталась старенькая ее мама. «Бог знает, что там, в Европе, может случиться, — рассуждала она, — а тут, в Москве, понадежнее». Она перенесла инсульт, несколько суток пролежав в своей пустой просторной квартире без сознания, очнувшись только тогда, когда увидела в своем окне пожарного… Сейчас она гостит у Майи, но чуть ли не каждый день собирается домой, в Москву. Там и радио по-другому говорит, и от американских ракет подальше. Даже здешние лекарства кажутся ей неподходящими, она скучает, например, по нашему валидолу…
Тихомолов потянулся было к записной книжке, для этой поездки приготовленной, но постеснялся записывать услышанное от переводчицы в ее присутствии. Будет еще вечер в гостинице. А пока он подумал: «Вот тебе целый роман — история этой семьи. Роман тревожный, современный. Садись и пиши».
Жаль только, что многого «своего» ему уже не успеть написать.
Они приехали в «Москвиче» на Фридрихштрассе, в Союз писателей ГДР, кратко называвшийся так: «Шрифтштеллерфербанд». Здесь за Тихомоловым начали ухаживать две предупредительные дамы — фрау Баумгартен и фрау Даннеман. Предложили коньяк. Спросили, что он хочет увидеть и услышать в Германской Демократической Республике, поскольку заранее разработанной программы визита у них не имелось. Он назвал прежде всего Гроссдорф, где в сорок пятом закончил войну.
— Ну, это всего один или два дня, — проговорила фрау Баумгартен (а может, и фрау Даннеман — он еще не научился различать их).
— Потом еще Берлин и Трептов-парк, — вспомнил Тихомолов.
— Это еще два дня, может быть.
— Остальное — на ваше усмотрение.
«Программа пребывания» была составлена для него очень хорошо: помимо того, что он просил, любезные фрау включили в нее еще Веймар и Саксонскую Швейцарию.
А на улице шел дождь.
Он шел, собственно, с самого утра. Когда самолет приземлился, по стеклам иллюминаторов неровными зигзагами электрокардиограммы сбегали струйки воды. Когда выходили из аэровокзала, Майя Гамбург, берлинская москвичка, старалась поделиться с московским гостем своим зонтиком.
Дождь шел и вечером, когда Тихомолова пригласили на ужин берлинские писатели. Собралось человек десять — писатели с женами, и это вначале несколько смутило скромного визитера. Он не мог понять, за что ему такая честь, и даже подумал, что его принимают за кого-то другого, знаменитого, кто должен был прилететь в этот день в Берлин, но почему-то не прилетел.
Просидели на удивление долго — до половины двенадцатого, и ведь все это время говорили, шутили, погружались в серьезные размышления и снова шутили, вспоминали каких-то знакомых писателей или нашумевшие в последний год книги, а ужин был обильным и вкусным, и Тихомолову открылось вдруг совершенно новое для него понятие — немецкое гостеприимство! Он не сразу принял это сочетание слов. Рядом с прилагательным «немецкий» охотно и самозванно выстраивался рядок других, привычных и памятных слов-спутников: фашизм, оккупация, гестапо, новый порядок. По старой памяти могли быть приняты: немецкая пунктуальность, аккуратность, мастеровитость, но — гостеприимство?..
Вот еще какими неожиданными могут оказаться последствия долгой и жестокой войны! Как прочно застревают в человеческом сознании оставшиеся от нее предубеждения и предрассудки!
Тихомолову стало стыдно перед своими действительно гостеприимными и приветливыми хозяевами. Он умолк на каком-то нейтральном слове, боясь, как бы кто-нибудь не догадался о промелькнувшем в его сознании. Умолк, видимо, надолго, потому что его симпатичная соседка, жена писателя Фридриха М., вдруг проницательно спросила его:
— Вы вспомнили прошлое?
Он понял ее вопрос без перевода, но все же вопросительно глянул на Майю, выгадывая время для ответа. Майя не только перевела, но и разъяснила:
— Фрау М. имеет в виду ваше военное прошлое.
— Да-да, я понимаю, — проговорил Тихомолов. — Я действительно подумал… о немцах, — полупризнался он.
— Не секрет?
— Нет. Немцы тогда — и немцы теперь… Я подумал, что за эти годы здесь словно бы вырос новый народ.
— Так и есть, — уверенно заявила фрау М.
— Я думаю, не совсем так, — возразил ей муж, Фридрих М. Он был старше своей жены и наверняка помнил войну. — За тридцать или пятьдесят лет новый народ не нарождается, он просто взрослеет, — пояснил он. — Как отдельные люди, так и народ…
Фридрих М. старался говорить попроще, чтобы Майе легче было переводить и чтобы его правильно поняли. Но Тихомолов и сам уже начал участвовать в рассуждениях Фридриха М., постигая преобразования и новшества на территории ГДР опытом человека, прожившего всю свою жизнь при новом общественном строе. Он-то знал, что его собственный народ имел еще меньше времени для своего «взросления» — всего лишь от 1917 года до 1941-го, однако же к главному своему испытанию успел стать и мудрым и сильным. Не дай бог, чтобы подобное испытание досталось еще кому-либо, однако же опыт взросления народов должен быть всеобщим достоянием. У каждого народа свой путь, своя судьба — это так. Но всех нас всегда будут связывать совместные поиски лучшего будущего, а стало быть и поиски новых путей к сближению и взаимопониманию. Поймут друг друга двое — поймут и еще четверо…
Зашла речь об отношениях между двумя германскими государствами, об антивоенном движении, их объединяющем, об американских «першингах» и крылатых ракетах. Не нужны они, эти ракеты, всем людям на пяти континентах Земли, кроме тех, кто наживается на этих «першингах» и потому не может перестать их делать. Они, пожалуй, и не перестанут сами по себе.
— Но когда же конец всему этому? — спрашивала фрау М. — Есть ли у человечества надежда?
Она спрашивала это, глядя на Тихомолова, а он, что же мог ответить он? Он только и мог, что еще раз вернуться памятью в сороковые… «И оглядел человек свою жизнь и услышал грохот железа, увидел пожирающее пламя пожаров…» — навязчивой мелодией прозвучал в его сознании еще один вариант оставленной дома рукописи, ее начала… Сколько человеческих судеб, сколько его товарищей-фронтовиков сгорело в том страшном пламени…
— По-видимому, единственная надежда человечества — это сам человек, ответил он на трудный вопрос фрау М.
— И наше братство, — добавил Фридрих М.
Все выпили за это и стали подниматься из-за стола.
Расставались и прощались как давние и в чем-то близкие знакомые. Завтра — они знали! — уже не встретятся, разве что случайно. В такой вот компании они, скорее всего, не встретятся больше никогда в жизни. Но сегодня все было так, как было. Тихомолов начал приглашать всех в Москву, хотя и не имел на это каких-либо полномочий. Он твердо знал одно: надо встречаться, надо разговаривать, надо спрашивать, если даже и не всегда получишь ожидаемый и скорый ответ.