В чужом ряду. Первый этап. Чертова дюжина
Шрифт:
— Где остальные? — грубо спросил Челданов.
— Все тут, — ответил лейтенант.
Обдуваемые ветром, забив галоши в наст, чтобы не снесло, перед полковником стояло семеро доходяг, смотревших на него безнадежным злобным взглядом. Взгляд полковник выдержал.
— Больные есть? — обернулся он к лейтенанту.
Зеки на такой вопрос не ответят: тут же спишут к чертовой матери и будешь до весны под сугробами мумифицироваться, а потом на растопку пустят. Правда, лейтенант старался соблюдать христианские традиции. По сходе снега сколачивал бригады, те рыли братскую могилу, куда «подснежников» сваливали и зарывали. Санитария играла немалую роль — ветер заразу быстро подхватывает, не отмашешься. Каждое кайло должно попасть в руки и грызть породу. И если инструмента хватало, то с руками дело обстояло хуже.
— У
— Отправишь с конвоем в больницу.
Полковник подошел к строю, похожему на покосившийся плетень.
— Есть среди вас Курносов?
Он вглядывался в серые измученные черепа, обтянутые кожей с глубокими впадинами глазниц и следами обморожений.
— Я Курносов.
Полковник с облегчением вздохнул.
— Звать как?
— Кто же теперь помнит. Номер И-4621.
— Брось ваньку валять! Моряк?
— Бывший в употреблении старший моторист-механик.
— Зубы и десны покажи.
Четыре клыка и два коренных, вот и все богатство моториста. Но на вид ему не больше сорока. Привести в порядок и на двадцать будет выглядеть. В нынешних местах по внешности только болезни определяли, но не возраст.
— Этого я с собой возьму, остальных — в больницу.
— Есть! — бодро рявкнул начальник лагеря.
Похоже, он радовался, что у него людей отбирают. Работы меньше не станет, но несколько человек получают надежду на продление жизни. Зеки считали иначе. Им не жизнь продлевали, а муки. Никто из них не знал, чего ждать в ближайшее время. Да и знать не хотел.
6.
За массивным срубом генеральской обители рос куст шиповника, на полянке — высаженные молодые березки, стволы которых уже обмотали войлоком, готовясь к суровой зиме, а у самого забора возвышался холмик и стоял хорошо сбитый отполированный крест из местного кедрача. Генерал Белограй каждый день посещал могилу. Никто не знал, чья она, кто в ней похоронен. Старожилы смутно помнили и говорили, будто могила появилась здесь после войны, не то в 45-м, не то в 46-м. О семье генерала никто не слышал, он вроде бобыль, да и поисками подруги жизни себя не обременял, как многие из высокого начальства. А мог бы, пример хороший перед глазами имелся. Бывший государь Дальстроя Иван Федорович Никишов отправил свою жену на материк и на зависть всем завел себе «фронтовую». Перворазрядная красавица и самодурка Александра Романовна Гридасова, фея от искусства и местная царица, заодно с ним командовала бескрайними просторами Дальстроя. Здесь ее именовали Александрой Четвертой, не иначе. К концу 40-х территория царства составляла около трех миллионов квадратных километров, могучей лапой были накрыты Хабаровский край, Чукотка и большая часть Якутии. С Никишова многие брали пример. Тот же самый полковник Челданов обзавелся гражданской женой. А вот первый зам Никишова Белограй так и остался бобылем. Может, поздно уже, сорок седьмой год шел генералу. Но навряд ли. Энергии у Белограя на десяток молодых хватит.
В потайной уголок, где прятался от людских взоров лютый генерал, прискакал на полусогнутых его денщик Гаврюха, балагур и пьяница, царский шут, позволяющий себе такое, что уши вяли у простых смертных. А генералу нравилась неотесанность и грубые, подчас дерзкие шутки подданного — денщика и повара, шута и няньки, уборщика и душегуба.
— Ваше превосходительство, ужин готов.
Белограй поднял веки.
Гаврюхе одного взгляда хватало, чтобы понять настроение, желания и мысли хозяина. За двенадцать лет службы своему кумиру он научился по дыханию и пульсирующим вискам угадывать его состояние.
— Понял. Кроме япошки никого не звать. Запри Добрыню в клетке, достань из погреба соленых груздей и жбан горькой.
— Сей момент, ваше величество.
Гаврюха, передразнивая японца, с поклонами, раком попятился назад. Генерал посидел еще минут десять, бормоча что-то себе под нос — то ли молился, то ли стихи читал, а может, и проклятия на кого-то насылал.
Для многих, если не для всех, Белограй оставался темной лошадкой. На Колыме работал с основания Дальстроя по рекомендации первого начальника треста Эдуарда Берзина. Решение принималось на высшем уровне, мнение Белограя никого не интересовало.
В конце прошлого года великий государь Колымы и всего Дальстроя северо-востока Иван Федорович Никишов ушел в отставку живым и здоровым. Уникальный случай. На свое место он рекомендовал своего первого зама Белограя. Не вышло. Абакумов, мягко говоря, недолюбливал генерала, и на вакантное место назначили Ивана Григорьевича Петренко. Тот через месяц попал в военный госпиталь в Хабаровске, врачи говорят, больше года не протянет. О случившемся в Москву решили пока не сообщать. Петренко подписывал важные бумаги, не вникая в суть происходящего, а Дальстроем командовал Белограй. Так было в последние годы царствования Никишова, безвылазно сидевшего в Москве, так продолжалось и теперь, когда формальный начальник доживал свои дни на больничной койке. Приставка «и.о.» вовсе не смущала Белограя. Его авторитет и власть никем не оспаривались. Как он был главным среди главных, так им и оставался.
Стол в доме был накрыт, медведь сидел в клетке, японец стоял у порога по стойке смирно. На длинном узком столе графины с самогонкой, тарелки, закуски и дымящиеся чугунки с картошкой. В плошке японца горкой возвышался рис, а рядом стояла узкая хрустальная рюмочка: он так и не смог привыкнуть к обжигающей огненной пятидесятиградусной русской отраве. У генерала наблюдался другой натюрморт. Салатница из кузнецовского фарфора служила хозяину тарелкой. В ней Белограй смешивал отварную картошку с резанным кольцами репчатым луком, селедкой и солеными груздями, поливал сверху подсолнечным маслом. Хлеб в доме не резался, а ломался руками. Тем не менее самогонка наливалась в хрустальный штоф и пил генерал ее из фужера. О слабости Белограя к красивой посуде было известно, посылки с хрусталем, фарфором и столовым серебром присылали со всего Дальнего Востока. Но то, как он использовал дорогие подарки, мало кто знал. К тому же хозяин терпеть не мог скатерти — изящные тарелки и сверкающий хрусталь выставлялись на грубые сучковатые доски.
— Садись, Тагато. Приступим к трапезе, помолясь.
Генерал снял кожаное пальто и бросил его на скамью. Хорошо протопленная изба со своеобразным уютом позволяла забыть о мерзопакостной погоде за окном.
Начинали есть молча. Пока Василий Кузьмич не разогреет кровь двумя фужерами самопальной травиловки, от него слова не услышишь. Потом язык развязывался, и он начинал философствовать и спорить. Спорить он любил. Тема не имела значения, важно было самоутвердиться. С подчиненными не поспоришь, те со всем сказанным всегда согласны. Выход нашелся в лице военнопленного японского милитариста Тагато Тосиро. Русский он знал в совершенстве, даже жаргон и мат понимал. Умен, смел, деликатен и, что важно, умел отстаивать свои позиции. Тосиро, как и его соплеменники, не боялся смерти. Плен — самый страшный позор, хуже не придумаешь. Смерть на поле брани — великий почет. Тысячи японских пленных вспороли себе брюхо, покупая у зеков за дневную пайку огромные заточенные строительные гвозди — самое портативное оружие сучьей войны. Тосиро был всего лишь военным переводчиком, он своей вины за крах так и не созданной Великой Восточно-Азиатской империи не ощущал. Умереть легко. Остаться живым труднее, а выжить и вернуться на родину почти невозможно, но пока есть хоть капля надежды, Тагато Тосиро обязан жить. Мертвым он никому не нужен.
Генерал вытер рот рукой, достал трубку, кисет с махрой и с блаженной улыбкой закурил. У\ыбка на лице Белограя — такая же редкость, как яркое солнце над Колымой. Откинувшись на спинку кресла, он долго разглядывал японца и наконец заговорил:
— Вот так, Тагато, рушится капитализм!
Этой непонятной фразой была задана тема сегодняшней дискуссии. Японцу оставалось уловить мотив и вступить в полемику с непременного отрицания. Началась игра в пинг-понг. Каждую подачу надо отбивать, каждую свечу гасить.