В долине солнца
Шрифт:
Она подумала о Томе, вспомнила день, когда забирала его из аэропорта в Эль-Пасо. 22 декабря 1968 года. Он ждал ее в терминале, его армейский бушлат был застегнут на молнию, сумка перекинута через плечо. Она обняла его, и он отстранился. В шести милях от города они остановились съесть по омлету. Она помнила, как улыбалась за кофе, удивляясь тому, что его руки не искали ее талии, ее щек. Он даже говорил как-то растерянно. Он насыпал в кофе сахар, размешал его и ел, будто заводная игрушка, опустив глаза; каждый кусочек яйца с ветчиной четко перелетал с его вилки в рот. «Мы стали как незнакомцы», – подумала она, наблюдая за ним.
Свет из ковбойского кемпера стелился по земле и поднимался по стене мотеля. Аннабель увидела, как по ней, точно призрак, проплыла тень мужчины. Она аж вздрогнула.
Оттирая тарелки в раковине,
Он вернулся домой будто без компаса.
Позднее той ночью снаружи пошел снежок, и в дровяной печи, что стояла в гостиной, затрещал огонь, расстояние между ними утончилось, и на диване, под одеялом, они вместе нашли свой новый ритм, а потом, когда она обняла его, он рассказал о мотеле, который хотел построить. Кафе. Горячий кофе, гамбургеры. Она слушала, поглаживая его волосы, изумленно, боясь всего, о чем еще не знала. О том, сколько это будет стоить. Заправка и магазин едва позволяли сводить концы с концами. Она помнила, как отец заправлял бизнесменов на «Бьюиках», утирая пот с загорелого лба грязной тряпкой, а потом они уезжали на запад. И он, сощурив глаза, смотрел им вслед. Сутулый в своем комбинезоне, висевшем на нем, словно вторая кожа.
«И все равно, – думала она, – мой мужчина вернулся ко мне из края ужасов и крови, тогда как множество других погибло. Он вернулся, чтобы устроить здесь жизнь, насколько сумеет». Его мечта давала хрупкую надежду, и она словно вертела ее в руках, осторожно, боясь сломать. Перед тем как уснуть в ту ночь, она услышала голос матери – те слова, что она произнесла в день, когда Аннабель Грин вышла замуж за Тома Гаскина: «Женское сердце, Аннабель, не знает границ, кроме стен и заборов, которые она строит в нем сама. Будь осторожна и не выдавай своего замысла, не то он все присвоит себе. Все до последнего клочка».
«Может, даже бассейн сделаем», – подумала она тогда перед сном.
И вот сейчас, когда в кемпере под холмом еще горел свет, а на стойке сохла вымытая посуда, она знала правду: мечта Тома умерла гораздо раньше его самого, а ее жизнь, последние десять лет, казалась такой же случайной, как тот мусор, которым она заполнила бассейн после того, как его не стало. Ей ничуть не хотелось разбирать эти вещи, смотреть, что ценно, а что нет, она просто сбрасывала их на дно. Только кафе в старом гараже ее отца продолжало процветать, и это, как оказалось, и было ее задумкой, которую она не выдала. Она покрасила стены и вкрутила крепления в бетон, чтобы повесить фотографии своих родителей, восстановила заправку и закусочную, которую они держали, а потом добавила изображения техасских рассветов и закатов, картинок, вырванных из календарей и купленных на дворовых распродажах, а также фото, которые сняла сама, просыпаясь затемно, когда вокруг было тихо и спокойно, и выбираясь, чтобы встать перед шоссе, настроить объектив дешевого аппарата, – и все они стояли в скрепленных скобами деревянных рамках. И каждый вечер, кроме воскресенья, на протяжении десяти лет, Аннабель поднимала на столы красные виниловые стулья и наполняла сахарницы, солонки, перечницы, бутылочки для кепчупа, а потом запирала двойные двери гаража. Она работала за стойкой и вела учет, даже когда Том, омраченный тенью своей великой печали, стал пропивать свои скудные прибыли в «Калхунс».
«Жизнь состоит из того, что мы сами выбираем, Энни, – говаривал ее отец. – Я выбрал быть заправщиком. Ты можешь выбрать все, что захочешь».
«Я выбрала Тома, – подумала она. – И вот где я теперь».
Когда она уже осушала раковину, свет в кемпере заморгал и погас.
Тревис стоял голый посреди кемпера и разглядывал свое тело. В тусклом свете над раковиной было видно, что кожа у него на груди отслаивалась. Впервые он заметил это еще утром – когда от тыльной стороны его левой руки оторвался треугольный лоскут. Стоя в бассейне посреди мусора, он зажал его уголок большим и указательным пальцами и потянул – кожа отошла тонкими завитками, напоминающими мыльную стружку, а плоть под ней оказалась не розовой и обновленной, как следовало ожидать, но белой и гладкой, как сомье брюхо. Когда он к ней прикоснулся – то почувствовал холод.
В то утро было жарко, поэтому он снял футболку и повесил ее на сетчатый забор. Солнце полыхало все время, пока он разбирал груды мусора на дне бассейна. Он нашел сломанную печатную машинку, старый телевизор с разбитым кинескопом, металлический шкаф для документов с поврежденными замками. Вытащил качели и старую морозильную камеру без крышки. Целые мешки одежды, настольную лампу с протертым шнуром, пустой кислородный баллон на колесиках. Эта женщина будто выбросила в бассейн всю свою жизнь, и он не понимал, на что она при этом надеялась. Может, на то, что все это затопит дождь. Когда в середине утра он вытащил несколько длинных секций ржавого водосточного желоба, на бетон вывалилось скорпионье гнездо. Он выругался и задавил их ботинком.
Незадолго до того, как солнце вошло в зенит, он сделал перерыв, чтобы выпить воды из галлоновой бутылки, которую захватил из кемпера. Он боролся с медленно нарастающим онемением в руках и спине, пока в суставах не появились новые боли, возникающие, когда натягивались связки. Почувствовав жажду, он сел на краю бассейна с бутылкой в руке, ожидая, что прохладная вода окажет приятное действие. Но этого не случилось. Когда вода упала в желудок, его тело пронзила судорога – чуть слабее той утренней, от которой его согнуло пополам в кемпере. Рана на ноге при этом воспылала жаром. Он бросил бутылку, не закручивая крышку, в бассейн, и вода полилась наружу: бульк-бульк-бульк.
Скорпионы на бетоне теперь выглядели красно-бурыми пятнами и кишели муравьями.
Позднее, после того, как мальчик приходил болтать про кроликов, Тревис вернулся в кемпер и посидел немного в прохладной темноте. Сидел, слушая, как бурчит собственный желудок – точно трубы в старом здании.
Затем, раздевшись, он насчитал на себе девять лоскутов шелушащейся кожи, все разных форм и размеров. Он оторвал некоторые из них – те, до каких сумел дотянуться, – и под каждым оказывалась влажная бледная плоть. Отрывались они без боли, как после рыбалки со своим стариком на водохранилище Грандвью, когда Тревис обгорел и потом у него облезала омертвевшая кожа. Он взялся за отслоившийся кончик на кисти и потянул – вдоль запястья, к предплечью, где много лет назад в джунглях его рассекло горячее лезвие, оставив след в виде косматой волчьей головы. Он продолжал срывать кожу, она завивалась, будто пепел, и опадала. Старые шрамы исчезали.
«Сбрасываю кожу», – подумал он.
сбрасывай
Это слово всколыхнуло в нем воспоминание, которое ему не понравилось: сарай, куда сбрасывали всякий хлам и где он как-то раз спрятался в детстве.
«Сбрасывай, как свое прошлое, любовь моя».
Этот голос – точно шепот в полости его черепа.
Но прошлое было не сбросить, подумал он. Нет, от себя не уйти, так ведь? Вся его жизнь будто отражалась в зеркале заднего вида – семья из трех человек, застрявшая на обочине, какая-то непонятная мертвая фигура на асфальте перед ними. Что это за фигура, что это значит – он не понимал, но все это было там всегда – расплывчатое, далекое, но было. Мужчина, женщина, мальчик… мальчик, глядящий на то, как его повзрослевшее «я» безвозвратно уносится прочь. Он вспомнил того мальчика, которым был, – маленького и жилистого. Вспомнил, как в свои десять держал на ладони птицу с перебитым крылом. Смотрел, как она трепыхается, как на клюве у нее алеет кровь. Она врезалась в окно на задней стороне их дома. Он вспомнил, как во имя милосердия сжал кулак. Вспомнил отца – высокого и страшного, в соломенной шляпе с широкими полями. Запах бойни. Войну. Госпиталь в Уичито-Фолс, в окружении странных, неполноценных мужчин, некоторые со шрамами, которые были незаметны, пока они не начинали говорить, если говорили вообще. Жизни, так же лишенные смысла и цели, как помехи в телевизоре. Он чувствовал себя так, словно его вытолкнули из утробы одновременно слишком рано и слишком поздно, и его появление вышло не более чем сном несформировавшегося разума. И никакие теплые объятия не приветствовали его в этом новом пугающем месте. Ничто не защищало от этой боли.