В доме своем в пустыне
Шрифт:
Я пошел дальше. Дважды повернул вместе с улицей, возле старинных солнечных часов свернул направо и возле человека в знакомой кепке, с похожим лицом и новой петрушкой, возможно — сына тогдашнего продавца, свернул налево, внутрь рынка.
И тут, за лавкой с кофе и пряностями и за лавкой двух братьев, в которой мы покупали облатки для Матери и мак для субботних пирогов, почти на самой границе, которую Черная Тетя не позволяла мне пересекать, — той, за которой простиралось царство резников и ощипывательниц, — я увидел свою бывшую жену, свою нынешнюю возлюбленную и свою будущую беду, доктора Аарону Майер-Гарон. Она шла рядом с мужчиной, который выглядел таким
Стройные и высокие — уж конечно, выше, чем я, — красивые и лицом, и одеждой, скользили они в толпе, эти двое. Я никак не ожидал, что увижу их в Иерусалиме и именно на Маханюде, но глаза мои увидели, и сердце мое сжалось, и мышцы живота поняли и отвердели, так что мой мозг уже не мог отрицать их существование.
Его ладонь лежала на основании ее шеи, в том месте, где на затылке шепчет пушок, встопорщившись, как шелковая трава под легчайшим шевелением губ. Между ее лопатками обреталась его рука, то ли защищая, то ли лаская, то ли направляя ее в толкущейся толпе. Ее ступни, что голубями трепетали на моей спине, ступали меж прилавков. Пальцы ее рук, что прокладывали тропинки на моей груди, скользили по перцам и фруктам. Ее глаза, что закатывались и белели под бременем моей любви, смеялись и не видели меня.
И вдруг она исчезла. Толпа на миг заслонила их, а в следующий миг ее уже там не было. Может быть, пошла по своим делам? Может быть, все-таки заметила меня? Так или иначе, она исчезла.
В среду это было, и на рынке было полно людей. Мне было легко идти за ним следом и под прикрытием толпы подойти к нему вплотную, чтобы возле одного из прилавков сказать ему — мы, мужчины, должны помогать друг другу:
— Извините, что я вмешиваюсь, но баклажаны так не выбирают.
Он вернул пристыженный баклажан в ящик.
— А как? — улыбнулся он.
Про себя я удивлялся, как это он не опознал меня. Что, он никогда не рассматривал старые фотографии своей жены? Или это я так изменился за последние годы?
— Баклажан должен быть гладким, блестящим, красивым, а самое главное — легким, — заученно продекламировал я. — Вот, — и я протянул ему два баклажана одинакового размера, — чувствуете разницу?
Второй, честный и добрый муж Роны взвесил на ладонях оба баклажана, и мое сердце содрогнулось от отвращения. И вот этими ладонями он обнимает ее тело? И вот этот длинный, ухоженный палец, которым он проверяет сейчас гладкость фиолетовой кожицы, этот тонкий, светлый, окольцованный палец — он тоже побывал в ней?
— Баклажан — это точная противоположность редьке, — сказал я ему. — Редька должна быть тяжелой. Если она легкая, это признак того, что она состарилась и полна воздуха.
— Вам нужно было бы поговорить с моей женой, — сказал он. — У нас она выбирает овощи.
— И то же самое с огурцами, — добавил я. — Вы любите маринованные огурцы?
— Она любит. Очень любит. Я несколько меньше.
— Так вот, если вы хотите сделать ей сюрприз и замариновать для нее огурцы, — сказал я ему, — выбирайте только маленькие, молодые огурчики. Огурец для маринованья, когда вы его сгибаете, должен ломаться с хрустом, иначе он станет в банке, как тряпка.
— А как вы их маринуете?
Мы оба размышляли сейчас о сюрпризе, который он ей приготовит. Он — с надеждой невежд, а я — с мудростью проигравших. Я улыбнулся ему. Я вдруг почувствовал на своем затылке руку господина Вайнштока из «Рабочей библиотеки», когда он противопоставлял победу в бою поражению в войне. Сейчас я придвину к нему свое лицо настолько близко, что почувствую тепло его кожи, придвину и скажу ему, как я мариную для нее огурцы, как я кладу свою щеку на внутреннюю сторону ее бедра и вдыхаю ее запах, как я изливаюсь, истекаю и исхожу в ее теле.
— Щедро, — объяснил я ему. — С большим количеством укропа, и соли, и чеснока, а самое главное — в кипящей воде.
— В кипящей воде? — удивился он. — Буквально кипящей? Они не сварятся?
— Наоборот. Именно это сохраняет их твердыми. И с грубой солью, конечно, ни в коем случае не со столовой.
— А сколько соли вы кладете?
Он вытащил из внутренего кармана пиджака блокнот, а затем, мои колени подкосились и сердце дало перебой — как легко ударить меня ниже пояса! — его рука извлекла тот «Паркер-51» с золотым колпачком и жемчужинкой на головке, который Авраам подарил мне на бар-мицву и Рона забрала, уходя.
— Запишите, — я оперся на прилавок, чтобы он не почувствовал моей смерти. — Растворяют ложку соли в литре кипятка, перемешивают, и пробуют, и добавляют, и пробуют, и так продолжают до правильной солености.
— А что значит правильная соленость?
— Чуть меньше, чем в морской воде, — сказал я. — А потом кладут в банку несколько стебельков промытого укропа и несколько половинок зубчиков чеснока…
— Сколько в точности? — спросил муж Роны, и на этот раз я понял, даже я, почему она предпочитает его и любит меня, и наполнился весельем и грустью, которые не смешиваются друг с другом и не умеряют друг друга. Не той печалью и радостью, что проникают друг в друга, как холодная вода из-под крана и кипящая вода с примуса, пока локоть Рыжей Тети не говорит, что хватит, теперь температура правильная, приводите Рафаэля, его уже можно купать, — а теми, что рядом и порознь, как два ветерка пустыни ранней весной, прохладный и теплый, удивляющие кожу грубостью своих пощечин и ласковостью поглаживаний, а нюх — ароматом ракитника и горьковатой сухостью пыли. На этот раз я был точен. Именно так.
Время шло. Признаки множились. Стены сближались. И в один прекрасный день, когда я сидел в одиночестве на краю маленького декоративного бассейна слепых, погрузив ноги до щиколоток в воду, и мечтал мечты, что мечтаются только тринадцатилетнему мальчишке, сбежавшему из дома пяти женщин, Готлиб-садовник, молчаливый и мстительный, возник за моей спиной на четырех мягких резиновых колесах своей инвалидной тележки и схватил меня за руку всей своей пятерней.
Был летний день. Клумбы парка слепых источали шелесты и запахи, плавники золотых рыбок казались прохладными языками в тепловатой воде, и мое сердце сжалось от ужаса. Я попался. Со мной не было ни взятки макового пирога, ни присоединенной к нему защиты Черной Тети. Я был так испуган, что мне не удалось даже вскрикнуть. Тело мое превратилось в камень, а потом в тряпку. Боль заполнила все мои клетки, и только ужас — смертный ужас, в полном смысле этого слова, — был сильнее ее.
— Если б не твоя тетя, — сказал ужасный садовник, — я бы тебя убил на месте. — И он вытащил из кармана веревку, словно намереваясь подтвердить и этот слух, пущенный мальчиком Амоасом. — Сейчас я привяжу тебя к дереву, как собаку, — сказал он, — а вечером, когда стемнеет, вернусь и выбью из тебя весь твой поганый дух.
Но тут из-за кустов вышла Слепая Женщина и приблизилась к нам. Высокая и прямая, как всегда, была она и сказала ему:
— Оставь мальчика, Готлиб.
— Но это тот самый мальчик! — возмутился он. — Тот, что убил моего кота.