В доме своем в пустыне
Шрифт:
— Оставь его, Готлиб! — повторила женщина.
Спокойная и уверенная была она, и тиски садовничьих пальцев слегка разжались.
— Подойди ко мне, мальчик, — сказала Слепая Женщина.
Я не решался. К женщинам и слепым я уже привык, но она не была похожа ни на тех, ни на других. Как женщина, она походила на мужчину, а как слепая, казалась мне зрячей.
— Подойди ко мне, — приказала она.
С того самого дня, как она почувствовала мое присутствие во дворе Авраама, и с той самой ночи, когда мы убежали от нее в запретном парке слепых, я всегда знал, что в один прекрасный день она меня поймает и прочтет мое лицо. Ведь она сама так сказала, а все ее семеро воспитанников рассказывали
Готлиб выпустил меня, и все мое тело напряглось, чтобы рвануться и бежать. Но Слепая Женщина сказала:
— Я знаю, что это ты. И не пробуй снова убежать от меня — мои дети все равно тебя поймают.
Я оглянулся и увидел всех семерых ее воспитанников с их неправильными ударениями — все в одинаковых синих беретах, все в поношенных высоких ботинках, все с одинаково белыми зрачками, одинаково навострившие уши, одинаково ждущие ее приказа, — они стояли и раскачивались напротив меня, словно на молитве, и их рукам не терпелось выполнить ее желание.
— Это мои друзья. Они играют со мной. Они меня не тронут.
— Вы поймаете его для меня, дети?
И слепые ответили ей своим слитным, низким и густым голосом:
— Конечно, мы поймаем его для тебя, воспитательница.
Ветви ивы нависли над моей головой. Живая изгородь туи начала сжиматься вокруг моего тела. Я отступил назад, и семеро слепых шагнули вперед, отсчитывая шаги: «Один, два, три…» Я знал, как они ловки и настойчивы, как хорошо их ноги знают дорожки парка и как громко будет шуметь гравий под моими бегущими ногами.
— Подойди ко мне, мальчик, — снова приказала Слепая Женщина.
И тут — никогда не забуду эту минуту — мои колени вдруг перестали дрожать, а тело внезапно расслабилось. Я подошел к ней и поднял лицо. Слепая Женщина наклонилась ко мне из смутных высот своего роста, положила мне на плечо нежную и властную руку и спросила:
— Сколько тебе лет?
— Тринадцать с половиной, — сказал я.
— Ты немножко маленький для своего возраста.
— Это у меня от родителей, — сказал я.
И тогда ее вторая рука тоже прикоснулась ко мне и скользнула по моему лицу, исследуя его черты. Вначале она скользнула по кругу, от подбородка к челюсти. Потом поднялась выше, обогнула висок и вычертила линию волос надо лбом. И под конец опустилась от переносицы к губам, опознала уголки рта и снова прочла подбородок.
— Чей ты? — спросила она.
И я не ответил, словно бы надеясь отсрочить конец.
Знала ли она ответ? Ее пальцы скользили, и останавливались, и возвращались, слегка подрагивая, и касались снова, и были такими ласковыми и мудрыми, что приковывали меня к месту. Совершенно не похожие на все те пальцы, что касались меня до того дня и еще коснутся в будущем. Ни на пальцы Большой Женщины, ни на пальцы слепых детей, ни на пальцы матери моего частного ученика, не похожие на пальцы Роны и всех тех женщин, что коснутся меня после нее. Но через несколько секунд прикосновений и исследований они вдруг задрожали так, словно захотели не только увидеть, но также вспомнить и сравнить, и я, хоть был еще мал и к тому же был мужчиной, то есть тупицей во всех мыслимых смыслах, уразумел, что она опознала мое сходство с кем-то, и сразу же понял с кем.
Межевые линии в пустыне — меж тенью акации, под которой я сижу, и пламенем солнца, поджидающего в засаде снаружи, меж мягкостью песка и жесткостью утеса, меж обжигающей жарой и ледяной стужей и меж смертью и жизнью — проведены острым железом.
Я не единственный гость у этой акации. Рыхлый песок у основания ее ствола испещрен многочисленными следами побывавших здесь животных: тут и оленьи копыта, и верблюжьи катышки, и птичье
На вершине акации я не раз вижу черно-белую птицу, этакую маленькую, элегантную монашку, застрявшую в неподходящем месте. Имени ее я не знаю, но ее сестер я встречал во многих других местах пустыни. Иногда они выстраиваются, как изваяния, на скале, в тени которой я завариваю себе чай. А порой, когда они возбужденно носятся над каким-нибудь водоводным коробом, я уже знаю, что следует опасаться — где-то там притаилась змея, заползшая туда в попытке спастись от жары.
Если бы Мать или Черная Тетя были рядом, они, конечно, сказали бы мне, как называется эта черно-белая птица, но самому мне знакомы лишь имена пустынной вороны, да ласточки над бассейном, да курицы из субботнего супа Рыжей Тети, той «английской подстилки», которую вы превратили в проститутку. И еще я хорошо помню громадную стаю скворцов, которая каждый вечер кружила, точно могучий смерч, в небе над западными окраинами Иерусалима, стремительно проносясь то в одну, то в другую сторону, опускаясь, переворачиваясь и взмывая снова, словно огромная простыня, которую держат и поднимают чьи-то невидимые руки. Вверх-вниз, вниз-вверх, поднимает и опускает ее над домами квартала, взметни-и-накрой, скользни-и-открой, а под конец она вся разом снижается на кипарисы, что вокруг Дома сумасшедших, и втягивается в их темную зелень, как будто из чрева земли поднялся тот древний старик, и уселся там, меж ветвей, и притянул их всех к себе своими канатами.
И еще две птицы часто навещают акацию. Одна, с кривыми когтями и таким же клювом, охотится за ящерицами и насекомыми и распинает их на колючках дерева, а другая — длиннохвостая, с пронзительным голосом — имеет привычку подразнивать меня. Она и ее подруги танцуют передо мной на песке, словно бросают мне вызов, то подходя, то удаляясь медленными шагами.
А однажды мне посчастливилось: очнувшись от дремоты под одной из акаций, я увидел большую хищную птицу, которая стояла рядом со мной, наслаждаясь тенью, и смотрела на меня с нескрываемым желтоглазым любопытством. Оба мы застыли, не шевеля ни перышком, ни пальцем, и так смотрели друг на друга до тех пор, пока солнце не опустилось чуть ниже. Воздух остыл, птица взлетела, я продолжил свой путь.
— Кто-то научил его готовить огурцы, которые я люблю.
Их запах вознесся из ее рта, заполнил воздух, вполз в мои ноздри и вошел внутрь моего рта.
— Ты слишком много себе позволяешь!
— Это вы пришли на мой рынок, а не я на ваш.
— Ты хоть получил удовольствие?
— Сначала да, но потом он взял верх.
— Ты мог бы научить его еще некоторым вещам, которые я люблю.
Я не ответил. Я мог бы возразить: «Кто-то подарил ему авторучку, которую ты любишь», — но у меня не было сил затевать весь этот балаган.
А когда я промолчал, она разозлилась:
— Так почему ты этого не сделал?
А когда я промолчал, она добавила:
— Потому что ты трус.
А когда я приподнялся на локте и посмотрел, слегка забавляясь, на нее и на ее гнев, она сузила глаза:
— Потому что тебе не хватило смелости сказать ему: это я. Ты спрятался. А огурцы, кстати, у него не так уж хорошо получились.
— Потому что он их недостоин, — сказал я. А когда она промолчала, я бросил: — Так же, как он тебя недостоин. — А когда она опять промолчала, я добавил: — Так же как никто тебя недостоин, Рона. И я тоже.