В донесениях не сообщалось...
Шрифт:
Повезли дальше. Бреславскую нашу группу разбили, разослали по разным лагерям. Осталось нас трое. Едем — леса кругом. Хорошо бы, думаем, здесь где-нибудь… И точно, вскоре выгрузили, погнали в лагерь. По дороге в лагерь мы и бежали. Конвой был немногочисленный: один немец с винтовкой впереди, другой сзади, а посреди полицейский на коне. Полицейский куда-то ускакал, в деревню, видать. Мы как раз возле деревни проходили. Рассветало. Еще сумерки стояли. Колонна стала поворачивать. Впереди конвоир за поворотом скрылся, а задний на другую сторону перебежал. Мы, трое, в лес и шмыганули. Никто и не заметил.
Пришли в одно белорусское село, в веску, как
Так началась моя партизанская жизнь. Но это уже другая история.
Вначале нас откармливали. На задания не посылали. Хотя уже зачислили во взвод разведки. Командир отряда посмотрел на нас и сказал: «Ребята вы обстрелянные, бывалые. В разведку пойдете». Ну что ж, в разведку так в разведку. «А сперва, — говорит он нам, — силенок немного поднаберитесь».
Кормили нас хорошо. Втроем мы за один раз съедали ведро картошки! До дна!
Вскоре мне дали коня и должность командира отделения. Потом — командира взвода. Во взводе у меня было отделение подрывников. Однажды пустили под откос эшелон с живой силой. Заряд был хороший, вагоны так и разметало. Да и насыпь в том месте оказалась высокой, вагоны крутило так, что в лесу долго грохот стоял. Потом из депо, где у нас тоже свои люди были, сообщили, что при взрыве погибло 309 немецких солдат и офицеров. Мой взвод, можно сказать, за дивизию дело сделал. Две полнокровные роты — это хорошая дивизионная операция!
Четырнадцать месяцев я был в отряде. И еще потом один месяц на «очистке». После операции когда наши войска продвинулись далеко вперед, на запад, в белорусских лесах осталось много окруженных групп немцев, полицаев. Да, вот такая история. В сорок втором я от них хоронился. А в сорок четвертом — они от нас. Вот жизнь как поворачивается…
Многие, кого мы брали в плен, были в немецкой форме и хорошо говорили по-русски. Некоторые были одеты в эсэсовскую форму. Тут попадались не только полицейские, но и остатки разных специальных подразделений, и власовцы, и группы из первого русского национального полка СС, и польские офицеры Армии крайовой, и дезертиры. Те прятались в лесах с лета сорок первого года. Некоторые сами выходили. В основном это были местные жители. Кого бабы прятали, кого родители.
— А уже слыхать было, особенно по ночам, как наши идут. Тяжелая артиллерия била. Фронт валом катился. Тут уж наши хломосили почем зря, не то что в сорок первом под Вязьмой.
Иногда нас отправляли на железнодорожную станцию — разгружали вагоны. Обычно, когда нас гнали туда, вдоль дороги стояли жители, в основном угнанные немцами из оккупированных областей. Кричали: «Кто из Тулы? Кто из Брянска?» Деревни называли. Слышу, кричат: «Зимницкие есть?» Поворачиваюсь, кричу вслепую: «Я из Зимниц, а ты кто?» Стоит мальчик: «Ты что, дядя Ефим, не узнал меня?» Боже ты мой, гляжу, это ж Витя Лавреев! До войны такой шалун малый был! «Что в Зимницах?» — спрашиваю. Он мне все и порассказал: что Зимницы немцы сожгли дотла, что мужиков всех, и даже ребят по пятнадцать-шестнадцать лет, постреляли, что только кое-кто случайно остался жив. «Бабы-то с детьми живы?» — «Живы!» — говорит. «А отец мой?» — «Нет, — говорит, — расстрелян». «А тесть, Кирилл Арсентьевич?» — «И он», — отвечает мне Витя. «А дядя Охрем?» — «Дядя Охрем, — говорит, — живой остался». Условились мы с ним на завтра встретиться возле проволоки. Гражданским к нам приходить разрешали, охрана не препятствовала. Да что-то не пришел Витя.
И надо ж было такому случиться, что встретились мы с ним потом еще раз, уже в Германии, куда нас дальше угнали. И рассказал он мне тогда побольше. Например, что в Минске с ним вместе Степанида была с детьми. Это одна женщина наша, тоже зимницкая. А у нас в Минске комендантом лагеря в то время был немец по фамилии Кац. Раньше, когда мы только-только туда поступили, другой был. Тот все, бывало, ходил с расстегнутой кобурой. Чуть что, стрелял без предупреждения. Много нашего брата пострелял. А Кац был добрый. Вот, помню, подойдет к проволоке женщина, уговорится с кем из наших — и к нему: мол, господин комендант, мужа нашла, отпусти отца к детям. Усмехнется немец да и прикажет отпустить пленного. Отпускал насовсем. Слыханное ли дело — на волю, после таких-то мучений… А вот же отпускал. Вот бы мне встретиться тогда со Степанидой!..
Витю Лавреева я встретил после 3 мая 1945 года, когда нас англичане освободили.
Англичане нас передали нашим.
За мной ничего такого не числилось. Поэтому после передачи я сразу попал на хозяйство и, считай, опять, как в сорок первом под Новодугинской, на должность старшины. Жили мы в польской деревне, работали на маслобойне. Снабжали войска продовольствием.
Раз приезжают двое молодых офицеров из особого отдела. Поговорили и тут же отпустили. Больше трепали тех, кто в сорок третьем и позже в плен попал. А нас, кто в сорок первом да в сорок втором… Знали, какая война на нашу долю выпала.
— Никому я раньше не рассказывал, как был в плену. Не хотелось об этом вспоминать. Но что ж, раз начал… Сколько годов прошло… Меня поймет только тот, кто сам побывал там. Тебе-то зачем это все нужно? Чужие страдания… Ну, тогда ладно, слушай, как говорят у нас, да не перебивай.
На ночь нас закрыли в каком-то складе. Стены кирпичные, прочные. Из своего полка я никого не встретил. А из дивизии нашей там народ был. И красноармейцы, и командиры.
Утром — в эшелон. Везли несколько дней. Доехали до Славуты. В Славуте выгрузили и разместили в наших довоенных кавалерийских казармах.
В дороге нас, конечно, не кормили. На станциях наши ребята, кто победовей, в дыры спускали на проволоке банки и просили прохожих или железнодорожников, чтобы налили воды. Жара. Мучила жажда. С ума сходили от жажды. Охранники всех, кто подходил к вагонам, отгоняли.
В Славуте, когда начали выгружать, только по нескольку человек из каждого вагона вышли сами, на своих ногах, или нашли силы выползти. Остальных вытаскивали и складывали в кучи, как дрова. Трупы уже закоченели. Умирали и от ран, и от голода, и от жажды. Отступали — ни пищи, ни воды. В плен попали — то же самое.
Рана моя стала заживать. Ранение оказалось неопасным. Я выжил. Сказывалась и моя хорошая довоенная физическая подготовка.
В лагере в Славуте я попал в отдельную команду медработников. Руководил нами военврач Поппель. Он знал по-немецки и договорился с немцами, чтобы те позволили пленным медработникам хоть как-то присматривать за ранеными. И даже вот что мы делали: под охраной ездили в лес, нарезали еловых и сосновых лапок, заваривали их в котлах и этим отваром поили ослабленных пленных наших солдат.