В двух километрах от Счастья
Шрифт:
— Мало ли чем, — сказал Ряша не задумываясь, — Подковами. Копеечками, у которых с обеих сторон орел, а решки вообще нету… Или такими пилюлями, усилителями силы, чтоб каждый, кто купит, сразу же сделался непобедимым.
— А зачем быть все время непобедимым? — спросила Машка, сделав ветер своими здоровущими загнутыми ресницами. — Это даже не по-человечески…
Тут Ряша вдруг схватился обеими руками за края пьедестала, крикнул: «Х-хек!» и мгновенно оказался наверху, рядом с Машкой.
1965
БЕЗЛЮДНЫЙ
Когда Шалашов, розовый и кудрявый, в первый раз пришел к турбинистам, Цаплин сказал бригадиру Феде Садовникову:
— Не бери его. Не трожь дерьма. Ты же знаешь?
— Знаю, — сказал Федя и посмотрел сначала на маленького хмурого Цаплина, а потом на красивое нахальное лицо Шалашова. — Но куда он зимой пойдет?
— На войне он бы под трибунал пошел — вот куда, — сказал Цаплин.
— Сейчас не война, — ответил Федя.
Это Цаплину часто говорили: сейчас не война.
Все на свете он мерил войной. Так бывает нередко: какой-то отрезок жизни, может быть очень короткий, становится для человека главным, ослепительно ярким, освещающим все остальное в его судьбе.
Для кого-то это первая пятилетка.
Многое потом было — и война, и восстановление Донбасса, и Братская ГЭС. А он все выверяет по Днепрострою. И высшая у него аттестация: «Такой-то в тридцать втором работал на правом берегу». И в блаженную минуту, подвыпивши, он со слезами на глазах поет всеми забытые песни:
Гудит, ломая скалы, Ударный труд! Прорвался с песней алой Ударный труд!— Почему с алой? — спрашивают молодые и пожимают плечами.
У каждого свой час. Для Цаплина это — Отечественная война. На руке у него татуировка «За мать, за отца и жену Ларису!». Будто он собирался воевать всю жизнь.
Конечно, ему был неприятен этот Шалашов. На войне таких называли «самострелами» и действительно ставили к стенке.
Когда у такелажников настала тяжелая пора — подъем парогенераторов (эти стотонные махины надо было не только поднять, но и загнать в тесные боксы), Шалашов поранил палец. И пока ребята надрывались, он гулял себе «на больничном», получая за производственную травму.
Когда выяснилось, что это он нарочно стукнул себя молотком, такелажники его выгнали. Без обличений и проклятий. Просто сказали: «Исчезни отсюда, гад, чтобы твоего духу не было».
Месяца два он болтался, прирабатывая где придется. Потом его вызвал участковый милиционер Ваня и сказал почти радостно:
— Наконец-то у нас город как город, и даже есть свой тунеядец.
И пригрозил судом.
Никто не ликовал по поводу появления Шалашова у турбинистов. В том числе и сам Шалашов. Разве бы он пошел сюда, если б не игра судьбы?
Он всю жизнь удивлялся: почему люди идут на трудные работы, когда есть легкие? Ну, скажем, в шахту — понятно: лезут из-за денег, там страшные деньжищи платят. Ладно, жадность. Хотя лично он бы ни за какие деньги не полез. Но, скажем, бетонщик
Нет, он честно хотел понять! Когда ребята после десятого класса собрались на целину, он с жадностью их расспрашивал: почему? Один сказал: «По зову комсомола», другой сказал: «Все едут», третий: «Я хочу совершить что-нибудь такое, знаешь, настоящее». Хочет совершить! Нет, все это, конечно, для умного человека не резоны.
И Шалашов, получив аттестат зрелости, поехал в другую сторону, на юг. Жизнь прекрасна, стоит ли ее портить неизвестно для чего. Как говорил завклубом, бывший артист Николай Гаремов: «Лучше лучше, чем хуже».
Устроился рабочим. В санаторий «Маяк революции». Или, как там говорили, «при санатории». Чудная была работа: часа три повозишься в парке, подкатишь пару бочек к столовой — потом иди купайся. Кормежка роскошная. После отдыхающих оставались всякие вкусные вещи: шашлыки, виноград, пирожное. Ешь сколько влезет. Тем более что подавальщицы к Шалашову особенно относились. Были причины…
Лучше жилось только отдыхающим. Они ходили по парку в полосатых пижамах, играли на бильярде среди мраморных колонн и крутили любовь так, что дым стоял над Черноморским побережьем.
Шалашова уязвляло какое-то скрытое неравенство между ним и ими. Он даже в «козла» почему-то не мог подсесть четвертым. Хотя отдыхающие были не министры, а так, разные — инженеры, слесари, свиноводы, притом даже не знатные. А что-то такое было. Шалашов это чувствовал.
Правда, он вроде бы подружился с одним. Этот Олиференко приехал из Кемеровской области. Он там работал на заводе, на каком-то скрапном дворе. Шалашов его слегка презирал. Олиференко — рыжий детина, с серым шишковатым лицом — был большой страдатель по женскому полу. Он подсаживался к каждой и спрашивал: «Что же вы сидите тут в одиночестве?» Но те на него не обращали внимания, хотя на курорте женщин было больше, чем мужчин, и многие были, как бы сказать, в приподнятом настроении. Может, этот Олиференко и связался с Шалашовым потому, что уважал его за удачливость по этой части.
Шалашов был не в штате. Ему платили деньги по какому-то безлюдному фонду. Так он и назывался, этот фонд. Бухгалтер объяснял:
— Нет на тебя, друг ситный, единицы. Понимаешь, единицы нет.
И гоготал, будто сам он камни дробил, а не сидел в тапочках и выводил цифирки. Старая галоша!
Шалашов для смеху рассказал Олиференко. А тот неожиданно повел себя, как бухгалтер.
— Безлюдный, — неуважительно повторял он. — Без-люд-ный. Выходит, от тебя даже в конторе ничего не останется, не то что вообще…