В двух шагах от войны
Шрифт:
Я положил авоську на битые кирпичи, подобрал обрывок газеты и нагнулся вытереть ботинок. Обидно было до чертиков. Будь я покрепче, ну, хотя бы как перед самой войной, я бы этому губошлепу показал два прихлопа, три притопа, а сейчас меня и верно от ветерка шатает — дистрофик… Когда я выпрямился, чернявый в пилотке стоял по другую сторону лодки и в руках у него была моя авоська. У меня в глазах потемнело: вспомнил сразу, как однажды в Ленинграде вот так же я стоял у забора, а от меня с моей авоськой, в которой был хлеб на три дня для всей нашей
— Чего у тебя там? — спросил тот, в пилотке, и пощупал сверток.
— Х-хлеб, — сказал я, заикаясь.
— Годится, — быстро сказал губастый и встал. — Айда, Шкерт, — кивнул он дружку, и они, не оглядываясь, побежали к откосу.
— Стойте! — крикнул я и побежал за ними.
У самого откоса губошлеп остановился, снял ремень, намотал его на руку бляхой наружу и пошел на меня, а тот — как его, Шкерт — уже перелезал через балюстраду.
— Что вы делаете?! — заорал я.
А губошлепская морда шел на меня, подняв руку с бляхой, и я попятился, споткнулся, упал на спину и сильно треснулся головой. Сознание я, кажется, не потерял, но в голове шумело и трещало, а перед глазами летали какие-то пестрые бабочки, и было так паршиво, что не хотелось и глаза открывать.
А когда открыл, тех двоих, конечно, уже не было, а надо мной стоял совсем другой парень и разглядывал меня очень уж внимательно.
Я со злости опять закрыл глаза. Пропади все пропадом — так и буду лежать, пока не подохну!
— Ты чего тут отдыхаешь? — услышал я голос.
Я с трудом сел, помотал головой и пощупал затылок — ничего, здоровая гуля.
— Упал, чо ли? — спросил парень и протянул мне руку.
Он, наверное, хотел помочь мне встать, но у меня-то в мыслях было другое, и я со злостью отбил его руку в сторону — будь, что будет, а этому я врежу! А если и не сумею, то драться все равно буду до смерти, до конца, до…
— А пошел ты! — заорал я. — Нет у меня ничего больше!
— А мне ничего и не надо, — сказал он будто даже удивленно. — Иду, вижу: лежит загорает… на кирпичах битых. Ну, мало ли, думаю чо… Вот и подошел, спросил.
— «Спросил», «спросил», — зашипел я. — Сволочи! Да у нас в Ленинграде за такие дела, знаешь, расстреливают! Понял?
— Не, — сказал он и помотал головой, — не понял.
Я вскочил, но тут же меня повело куда-то в сторону и, если бы не парень, я бы опять шлепнулся на кирпичи. Он подвел меня к лодке, и тут уж я не побоялся брючки замарать, сел как миленький.
— Что случилось-то? — спросил парень. — Говори толком.
Тут я в первый раз посмотрел на него повнимательней. И чего это я на такого парня орал? Нечего на него было орать — за версту видно, что он не такой, как те. Девочки от такого наверняка с ума сходят с первого класса… И я, чуть не плача от обиды и злости, рассказал ему все про тех бандитов, даже фашистами их назвал.
— Ты того, полегче! — строго сказал он. — Большой тот — в тельняшке? Губастый?
Я кивнул.
— Это Баланда, —
— Да, — нехотя сказал я.
— Этот приезжий. Лешак его знает, откуда взялся? — сказал он, будто удивляясь, и посмотрел на меня. — Ну, как, отошел?
Я помотал головой и потрогал затылок — болело здорово, но голова вроде бы не кружилась. Парень осторожно расправил волосы у меня на затылке и тихонько хмыкнул.
— Блямба! — сказал он с уважением. — Но крови нет. Тебя как зовут?
— Соколов Дима, — сказал я.
— Меня Антоном звать. А ты правда из Ленинграда? Давно?
— Недели две уже.
Он покачал головой, потом встал с лодки и сказал:
— Ну, ежели отошел, то айда Баланду и этого Шкерта искать.
— Да ну их! — в сердцах сказал я.
— Как это «ну их»?! — рассердился Антон. — Сам сказал: у вас расстреливают. Ты как про Архангельск думать будешь?
— При чем тут Архангельск? — сказал я. — Просто обидно.
— У нас ничего… Двина вот, и вообще… — Он вдруг засмущался и быстро спросил: — Ты в каком классе?
— В восьмом. А ты?
Он застеснялся еще больше.
— Тоже в восьмом. Ты не смотри, что я такой здоровый, мне всего-то пятнадцать. У нас вся родня такая. Поморы мы… А в какой ты школе?
Со школой у меня дело обстояло неважно. Ведь в восьмом классе я проучился только до ноября сорок первого — в это время в Ленинграде оставалось не больше двух-трех школ на район. И получилось так, что ни в одну из них я не попал: в ноябре заболел, потом уж было не до учения. А сейчас уже последние числа мая, и занятия вот-вот кончатся.
— Да ни в какой еще, — сказал я с досадой. — Понимаешь, мать пока не пускает. Говорит, после ленинградской голодухи окрепнуть надо. А я уже ничего, отъелся.
— Чем ты у нас отъелся? — с сомнением сказал Антон. — Где живете-то?
— На Поморской. В конце.
— Наш район. Давай в нашу школу.
— Ладно… А что же я про хлеб-то скажу?
— Пошли вместе, — решительно сказал Антон.
Я обрадовался. Сами понимаете: хлеб на два дня!
Видно, такой уж это был парень, Антон: один его вид успокоил маму. Он не дал мне рта раскрыть, а сам спокойно рассказал, как было дело. Мать только повздыхала, а когда Марфа Васильевна, всегда приветливая, прямо раскричалась, даже стала ее успокаивать:
— Всякое бывает, Марфа Васильевна, война ведь.
— Вот то-то и есть, что война, — сердито сказала наша хозяйка. — Ить что удумали, варнаки! Хлеб у дити отбирать!
Я не выдержал и засмеялся: «дитя» мне понравилось.
— Ты, Юрьевна, не горюй, — уже добродушно сказала Марфа Васильевна и погладила маму по плечу, — у меня маленько мучицы есть, перебьемси.
Тут мама чуть прослезилась — очень она чувствительная стала, — а я воспользовался случаем и сказал о школе и что Антон зовет меня в свой класс.