В двух шагах от войны
Шрифт:
Мама обеспокоенно посмотрела на меня, потом на Антона и, улыбнувшись, сказала:
— Антон? Ну что ж. Вон он какой. Только уже скоро конец учебного года, а ты столько пропустил…
— Ничо, наверстает, — уверенно сказал Антон. — Пошли директору хоть сейчас.
Мама только вздохнула.
Когда мы уходили, Антон спросил у Марфы Васильевны:
— Афанасий-то Григорьич где?
— А где ему быть? — грустно ответила Марфа Васильевна. — На Двине нето. Там он… время провожат. — Она вгляделась в Антона. — А ты чей будешь? Словно мне твой лик знакомый.
— Корабельниковы мы, — хмуро сказал Антон и опустил голову.
— То-то я гляжу… — Она вздохнула и почему-то отвернулась.
— Берите вот, пожуйте маленько. И ступайте с богом.
Мы вышли, и я спросил у Антона:
— Ты что, их знаешь?
— Кто у нас Громова не знает? — сказал он, потом помолчал немного и, словно нехотя, добавил: — С батей они одно время вместе плавали.
Дальше мы шли молча. Антон о чем-то тяжело думал, и я понял: спрашивать его сейчас ни о чем нельзя.
Уже почти у самой школы Антон вдруг спросил:
— А ты-то знаешь хоть, у кого вы стоите?
Я сообразил, что «стоите» — это значит «живете», и ответил:
— А как же! У бывшего капитана Громова.
— То-то и оно, что у бывшего, — хмуро сказал Антон. — А какой это капитан был, знаешь?
Я отрицательно покачал головой…
Не знаю уж, что Антон говорил директору школы — он пошел туда один, но директор, маленький седенький старичок, вскоре позвал меня в кабинет. Он приветливо посмотрел на меня и ни о чем не спрашивал. Сказал только, что мне, наверно, будет трудно, но если я не смогу сдавать экзамены, то буду переведен в девятый класс условно, с тем чтобы сдавать экзамены осенью. Меня это вполне устраивало. И снова началась школа.
Ребята приняли меня хорошо. Вначале, правда, они посматривали в мою сторону с каким-то сожалением, и меня это немного задевало — смотрят и вроде головами покачивают: ишь, мол, доходяга какой разнесчастный. А может быть, это только казалось — тоже после Ленинграда стал чувствительный, почти как мама… Но вообще-то, ребята и верно были отличные — мальчишки почти все высокие, крепкие, белобрысые, и глаза тоже почти у всех голубые — от близкого моря, пожалуй, глаза у них такие. Девчонки тоже… ничего, славные девчонки.
И классная руководительница чем-то на них похожа: спортивная такая, молодая и тоже светловолосая и голубоглазая. Звали ее Людмила Сергеевна, и преподавала она нам географию. Самый первый ее урок, который я услышал, особенно запомнился мне.
— Сейчас у нас две географии, — говорила тогда Людмила Сергеевна. Одна — эта та, что в учебнике. И конечно, вы должны знать, что есть на свете острова Фиджи, Карибское море, вулкан Фудзияма и Барабинские степи. Конечно, вы должны знать, что на Апшеронском полуострове добывается нефть, в Амазонке плавают крокодилы, в Индии по джунглям расхаживают бенгальские тигры, а Уральские горы — кладовая несметных минеральных богатств… — она помолчала немного, потом подошла к карте Советского Союза, на которой от Баренцева до самого Черного моря были вколоты соединенные шнурком красные флажки: линия фронта. — А вот наша другая география, — сказала она громко и почему-то вздернула голову. Широко проведя рукой по карте, сперва вдоль флажков, а потом от них в сторону Тихого океана, она продолжала требовательно: — И конечно, мы должны твердо знать, что незамерзающий порт Мурманск практически не работает. Ленинградский порт — окно в Европу блокирован врагами, Одесса и Новороссийск в руках фашистов, Владивосток далеко, и от него всего одна железная дорога. Остается… — она внимательно оглядела класс. — Остается…
— Архангельск! — словно выдохнули ребята.
Людмила Сергеевна молча кивнула, подошла к окну и постояла там, задумавшись. Потом повернулась, подошла к моей парте и негромко сказала:
— Дима Соколов, расскажи нам о Ленинграде.
Все повернулись в мою сторону, и я растерялся. В голове закрутились какие-то оборванные картины, не те слова…
…Ростральные колонны, Летний сад, школа на улице Рылеева с окнами, забитыми фанерой, наша с Ирой скамейка на Кировском возле памятника «Стерегущему», зенитки на Марсовом поле, пустые постаменты на Аничковом мосту — знаменитых коней куда-то спрятали, и полыхает огонь… еще в самом начале сгорели Бадаевские склады, а потом бомбы, страшный «бенгальский огонь» зажигалок. Вмерзшие в лед трамваи, мешки с песком у витрин магазинов, санки, санки, санки с завернутыми в простыни или одеяла мертвыми людьми, сто двадцать пять граммов блокадного хлеба и холод… Стук метронома и вой бомбы, от которого кожа покрывается гусиными пупырышками и некуда бежать… и Катюшка с маленькой запекшейся ранкой на виске…
— Ленинград, — сказал я, — Ленинград…
И больше ничего не мог сказать. Только опустил голову, и на затылок мне легла рука Людмилы Сергеевны — теплая и мягкая. А все молчали. И я был благодарен им за это.
После урока — а он был последним в этот день — ко мне подошла одна девочка из нашего класса — Аня ее зовут, и была она не то старостой, не то по комсомолу что-то там такое, я еще толком не знал. В общем, деловая такая девчонка: все носилась куда-то.
— Слушай, Соколов, — сказала она командирским тоном, — мне с тобой поговорить надо.
Скажи, пожалуйста, ей надо! Терпеть не могу, когда со мной так разговаривают. Но сейчас мне огрызаться не хотелось, да и уж больно она была забавная. Да нет, не забавная, а какая-то такая… сероглазая и золотая коса по всей спине…
— Домой не торопишься? — спросила она.
— Нет, — ответил я, хотя, конечно, торопился: мама ужасно волновалась, когда я задерживался.
— Тогда пойдем на набережную, — сказала Аня.
— Пойдем, — согласился я.
— Ты вот что, Соколов… Дима, — сказала она вдруг очень мягко, — ты не очень переживай…
Я удивился: вот оказывается, о чем она со мной поговорить хотела. И я разозлился: как это я могу не переживать, что я, деревяшка бесчувственная?!
— Как это «не переживай»? — спросил я с вызовом.
Она смутилась.
— Ну, я не так сказала, — заговорила она быстро, — понимаешь, если сейчас все начнут много думать: у кого какое горе, то как же… как же мы воевать будем?.. Сейчас нужно кулаки сжать и зубы стиснуть и как можно больше дела делать…
Мы уже сидели на набережной на невысоком штабеле старых досок, лежавших тут, наверное, еще с довоенного времени. Мелкие волны плескались о берег, завивались пенными бурунчиками вокруг свай пристани.
— Какое дело? — спросил я с сомнением. — В Ленинграде я хоть «зажигалки» гасил… А у вас тут тихо.
— Ага, — сказала Аня медленно, — тихо у нас. А ты знаешь, что мы на торфах стоим и почти весь город деревянный? Все дерево и торф. А ну как бомба?! А от Мурманска уже почти ничего не осталось. Как они там держатся только?! — Она замолчала, и тут уже задумался я.
В самом деле, что я, не видел заклеенные полосками бумаги окна домов здесь, в Архангельске, или доты на перекрестках некоторых улиц, или земляные щели в саду около театра? Не замечал посеревших и усталых лиц прохожих? Или вот этих эсминцев с бортами, выкрашенными под морскую волну? Или вот этого черного парохода, который тащит сейчас, пыхтя и задыхаясь, маленький буксиришко, а на пароходе том начисто сметен ходовой мостик, вместо мачт торчат обрубки, а в середине борта чуть выше ватерлинии зияет страшная, с рваными краями дыра? Не замечал?