В горах Тигровых
Шрифт:
Навстречу тянули баржу бурлаки, тяжело, надсадно тянули. Они тоже будут тянуть баржу от Астрахани до Перми. Не пойдешь же пешком в такую, даль зря. Деньги проешь, что заработал на плотах. Тогда и на глаза домой не показывайся. Каждый должен нести копейку в дом, копейку на царскую подать. И быть Андрею в общей связке, петь Андрею «Дубинушку». Хоть он и молод, но во всем горазд; и плот свяжет, и дом срубит, а ко всему рослый, широкоплечий, а уж силушки ему на занимать стать. Силовской родовы, чего уж там. Хотя он обличьем не похож на Силовых, по-монгольски скуластых, чернявых, будто с одной колодки шитых. Андрей же белокур,
Не любо такое Феодосию. Сам горяч, резок на словах и в деле. Даже порой жесток, если это надо. Хочет видеть сына таким же, как сам. Привязал его к себе, как веревкой. Задумка есть — выбить из сына душевную хлипкость работой, обозлить тяготами, голодом, частым гостем у мужиков, чтобы он излил свою душу в злой матюжине, чтобы закричал во всю силу легких от радости, если она есть, силу бы в этом крике испытал, берега бы разбудил. Но Андрей пока оставался самим собой.
Ползут плоты. Вот они прошли Оханск, протянулись мимо родной Осиновки, но недосуг забежать мужикам к своим, зудкое тело в печи попарить, вшу выжарить. Надо спешить, следом тянутся плоты, падет цена на лес, в прогаре будут. Да и к жатве надо поспеть, хлеба наливаются ядреными колосьями. И каждому хочется, особенно голове семьи, нажать первую горсть хлеба.
Течет Кама-река. Просторны ее берега, широки заводи. Поодаль тянутся угорья, чуть ниже ложки, долинки, луга заливные. Не земля, а радость мужицкая, хоть она и потлива, не всегда урожайна, но побольше бы такой земли — и мужик бы поднялся на ноги. Но не мужицкая это земля. Чужая земля: то помещичья, то купеческая, то государева. Силовы, Воровы, Ждановы — все это государевы люди. Будто и вольны, но от подати их государь не освободил. А уж подать, будь она проклята, все на нее уходит: и деньги, что будут заработаны, и урожай, что зреет на пашнях. Платить так, за спаси Христос! Государева земля, а почему не мужицкая? Чудно устроен мир: мужик пашет, мужик сеет, но сеятель не ест вдоволь хлеба.
— А про ча я должен кормить царя? Пошто я кормлю воров и нищих? — орет на Ефима Жданова Феодосий.
— Хэ, дура, а рази ты не понимаешь слова «муж». Муж — значитца голова всему существу на земле. А раз голова, то и корми всех: кто богат, кто нищ, — спокойно отвечал Жданов.
— Умен! А пошто я должен кормить всех?
— Так бог повелел. Кормить во искупление грехов своих.
— Бог повелел? Так пусть бы он мне дал земли поболе да чуток продыху, тогда бы я богу в ноги поклонился, государю тожить. А так я не боле как раб божий, раб царский. А так всяка тля тебе в душу лезет, да с ложкой в твою чашку. Дай мне волю, я бы засыпал Расею хлебом, вот те крест, по маковку бы засыпал…
Течет Кама-река, ложатся на угорья тихие ночи, звездные, мудрые: с комариным звоном, тихим шелестом волн, с шепотом зреющих хлебов, ржаных, сытных. Спят плоты, уткнувшись в берег. Лишь не до сна людям. Та же печаль, те же думы спать не дают. Нудят душу. Ефим Жданов доит свою козлиную бороду, тянет руки к огню, шмыгает острым носом, миролюбиво гудит:
— Все дано от бога, во всем дела божьи. Ни един волос не падет с головы человека без веления бога.
— Ха-ха! Знать, оттого ты и лыс стал, что бог того восхотел? Врешь! Не божий то дела! — рыкает Феодосий — Куда ни плюнь, все не в радость!
— Грешно такое говорить. Бог на небеси, он все зрит. Все!
— Ежли бы зрил, рази бы слал такую маету на мужика? Как я ни кряхти, а нонче и пятой части подати не смогу выплатить. Две части с хлеба, три с отхода. Долгов с прошлого года рублев на пятнадцать набралось. Вот и считай, что зряшно я вшу кормил. Так и так розог не миновать.
— Бунтовать надо, — ворчит Иван Воров — Бунтовать!
— Бунтовать, а кого в голову? То-то. Нет у нас головы, потому нишкните. Много бунтуем, а толку мало. На наших спинах вороги росписи делают, — рыкает и на Борова Феодосий.
— А что делать?
— Уповать на бога, а не бунтовать. Все идет от бога, даже вша и та божий плод. За муки наши, за радение наше апостол Петр откроет нам райские ворота. И будем мы жить в тиши и песнопении.
— Заткнись! Я хочу здеся слышать ту тишь и песнопение. Эх, знать бы в точности свою судьбу, тогда пошел бы я по ее следам и никуда бы не сворачивал. Но не знаю. А коль не знаю, то и плыву за ней, как наши плоты по воде.
— Тятя, а тятя, не ярись, след наших судеб ведом только богу. И даже в худом можно видеть красоту и божье творение на этой земле. Ты послушай, послушай, как шепчется ночь. А? Ажно душа млеет от этой тиши райской, благодати земной. Чего же ругать бога и судьбу свою?
— Не юродствуй! — еще сильнее взорвался Феодосий. Ему стыдно было за сына. Такое говорить при мужиках, они вон и глаза опустили. Твоя, Ефим, работа! Исделал сына юродивым: бог, пташечки, райское песнопение. Вот заведет Андрей семью, тогда познает желчь, которая не однова у него отрыгнется. Головой будет, весь и спрос с него, не раз снимет порты да ляжет на лавку дубовую под розги березовые. Забудет думать о тихих ночах и тиши райской.
— Эх, Феодосий, Феодосий, гореть тебе в геенне огненной. Супротив бога идешь, туда же сына зовешь.
— Нишкни! Отнял сына. Хрена бы вам с редькой вместо хлеба, — может бы, начисто бога забыли. Запели бы другое. У, козел божий!..
Таким спорам нет конца. Сколько помнят этих друзей люди, столько они и спорят. Но раньше Феодосий бога не клял, с опаской говорил, что он, мол, творит что-то, не так, сейчас же стал, даже матом его крыть. Далеко зашел мужик, далеко! Раньше он спор кончал такими словами: «Кому быть повешенным, тот не утонет. Судьба не дозволит, а судьба дело темное, как и завтрашний день». Сейчас же добавлял к этому: «Бог тоже дело темное, пожалуй, темней судьбы и завтрашнего дня». Приказывал спать.
Дремала ночь. Далеко, за угорьем, метались сполохи. То ли горело какое-то село, то ли мужики взбунтовались и жгут помещика. Такое здесь не в новинку.
Андрей шагнул от костра и лег в травы. Еще не росные, еще теплые. Лежал и слушал перезвон кузнечиков, тонкий напев комаров, шумные вздохи реки. Смотрел, как плакала июльская ночь звездами, среди них плескалась луна. Он еще чист душой, не накопилась в нем злоба, не заматерело сердце от невзгод, чтобы все это выплеснулось в заполошном крике: «Бей! Круши! Бога мать!..»