В исключительных обстоятельствах 1986(сборник)
Шрифт:
– Это… этого, – затруднилась с ответом Кланька.
– Кологривова, что ли?
– Да что вы, ей-богу, разве не знаете, чья это фуражка? – будто обиделась Кланька. – Это ж Константина Иваныча фуражка…
– Отнеси ему ее.
– Нет, уж вы сами относите. Сами вязали его, сами и относите…
– А ты что, невеста, жалеешь жениха?
– Никого я не жалею, надоели, осточертели вы мне все! – отвернулась Кланька и пошла в сени. – Вон как ухалюзили избу! Нахлестали кровищи, все забрызгали.
Мне подумалось, что Кланька словами этими, вспышкой мелочной ярости и хозяйственной озабоченностью и суетой хочет спрятать что-то в душе своей, старается не показать, что она чувствует сейчас. А ведь, наверно, она что-то чувствует. Ведь не корова же она.
Я вспомнил, что вот на этой печке зимой всю ночь стонал и кряхтел старик. Я спросил у Кланьки, где он. Она сделала любезное лицо и как будто даже улыбнулась.
– Крестный-то? Помер он. Зимой еще помер. Здравствуйте! А я и не признала вас второпях… Еще раз здравствуйте…
И ни тени огорчения не было на ее припухшем лице.
– Отнеси ему, Клавдея, картуз, тебе или кому говорят? – опять зачем-то приказал Лазарь. – И сапоги эти отнеси. Это его? – кивнул он на фасонистые коричневые сапоги.
– Да чего вы ко мне пристали! – отмахнулась она. И заискивающе заглянула в глаза Веньке. – Чего он ко мне пристал, товарищ начальник? Я-то тут при чем?
– Вот гляди, Веньямин, какие бабы бывают, – показал на нее Лазарь Баукин. – Пока Костя царствовал, она юлила вокруг него. Даже плакала, что Лушка его, видишь ли, завлекает. А сейчас… Вот гляди…
Но Венька молчал. Он как будто стеснялся этой женщины и старался не смотреть на нее.
И только когда мы выехали из ворот, он оглянулся на окна ее дома под серебряной крышей и сказал:
– Да, бывает по-всякому.
21
Даже на большаке, когда мы далеко отъехали от Безымянной заимки, было слышно, как протяжно и грозно ревут медведи, справляя свои свирепые свадьбы в глубине тайги. Но теперь, наверно, никого уже не пугал и не тревожил этот рев.
Только, может быть, я один представлял себе, как самцы сейчас встают на дыбы, как рвут друг друга когтистыми сильными лапами, как летит с них клочьями линялая шерсть. А где-то в стороне сопит, стоя на четвереньках и поглядывая на них, красивая медведица, которая достанется победителю, которая будет любить победителя – того, кто окажется сильнее, крепче.
Венька ехал рядом со мной, но все время молчал, задумавшись о чем-то. Лицо у него опять почернело, как тогда, после ранения.
Чтобы немножко взбодрить его, я сказал:
– Все-таки ты здорово это организовал…
– Что организовал?
– Ну, всю эту операцию. Никто ведь не думал, что вот так
– Да будет тебе ерунду-то собирать! – поморщился Венька. – Это и без меня бы сделали. Это все Лазарь Баукин сделал. Это мужик, знаешь, с какой головой!
– Ну, это ты можешь кому-нибудь рассказывать, – перебил я его. – А я сейчас многое понимаю…
– Ничего ты не понимаешь, – сказал Венька. – И давай не будем про это…
Говорили потом, что Венька ловко сагитировал этого упрямого, звероватого Лазаря Баукина и других подобных Баукину мужиков. Но это не совсем так. Мужиков этих мало было сагитировать. Мужики эти, рожденные и выросшие в дремучих сибирских лесах, могли быстро забыть всякую агитацию, могли еще много раз свихнуться, если бы Венька, презирая опасность, неотступно не ходил за ними по опасным таежным тропам, не следил за каждым их движением, не напоминал им о себе и о том, что замыслили они по доброму сговору сделать вместе с ним.
Он покорил этих неробких мужиков не только силой своих убеждений, выраженных в точных, сердечных словах, а именно храбростью, с какой он всякий раз готов был отстаивать свои убеждения среди тех, кто доблестью считал накалывать на груди, как у атамана, несмываемую надпись: «Смерть коммунистам».
А Венька представлял здесь коммунистов.
Он, конечно, хитрил, – и еще как хитрил! – действуя, однако, во имя правды.
Нет, он не напрасно прожил всю весну и часть лета среди топких болот, в душном комарином звоне Воеводского угла.
Он добился крупной удачи, самой крупной из всех, какие были у нас за все это время. Но удача теперь будто не радовала его.
Он сидел в седле по-прежнему вялый и какой-то безучастный, с почерневшим то ли от загара и ветра, то ли еще от чего лицом.
Дорога шла сначала через густой, однотонно шумевший лес, изгибаясь вокруг широкоступных деревьев, потом пошла напрямик, через мелкий кустарник, по кочкам, и скоро вышла на пыльный, горячий тракт, поросший по бокам отцветшим багульником.
Воронцову было неудобно лежать на спине, на связанных за спиной руках, под палящим солнцем. Но он так долго лежал без движения, будто умер или впал в беспамятство. Только крупные капли пота, выступавшие на лбу и заливавшие глаза, показывали, что он жив.
Наконец он грузно пошевелился, как медведь, лег на бок и вдруг громко и почти весело проговорил:
– Эх, кваску бы сейчас испить! Холодного. Хлебного. С изюмом!
И со стоном вздохнул, опять перекинувшись на спину.
Все промолчали. Только Семен Воробьев, ехавший рядом с телегой, тоже вздохнув, сказал: