В Кенигсберге
Шрифт:
Так случилось, что профессор тот был хотя, как и все прочие, вольфианец, но из учеников его, тамошних студентов, были некоторые, учившиеся тайно и у помянутого магистра Веймана той новой крузианской философии, о которой упоминал я выше, и что сии, спознакомившись и сдружившись с обоими нашими студентами, насказали им столь много доброго как о сей новой философии, так и о Веймане, что возбудили у них охоту поучиться сей новой и толико лучшей и преимущественной философии.
Они, при помощи оных, и познакомились тотчас с сим магистром, и как сей таковым новым охотникам учиться его философии очень был рад, то и пригласил он их ходить к себе по вечерам, и взялся охотно преподавать им приватно лекции, а хотел только, чтоб дело сие производимо было тайно и так, чтоб не узнал того до того времени тот профессор, у которого они до того учились, и чтоб он не мог за то претерпеть от него какого-нибудь себе злодейства, на что они и сами охотно согласились. Но не успели они у него несколько раз побывать и лекциев его послушать,
Не могу изобразить, как удивился я, услышав от них о помянутой новой и совсем для меня еще неизвестной философии, и о преимуществах ее пред прежней и мне знакомой, и как заохотили они самого меня узнать короче об оной и слышать, как преподают об ней им лекции. Они услышали желание мое и не преминули поговорить о том с своим магистром Вейманом и спросить его, не дозволит ли он им привесть меня когда-нибудь с собою, дабы мог я хоть один раз присутствовать при преподавании им его лекций: и как неописанно обрадовали они меня, принеся известие ко мне, что он не только им то дозволил, но поставляет себе за особливую честь и будет очень рад, если удостою я его своим посещением.
Мы условились еще в тот же день иттить к нему все вместе. Вечер случился тогда, как теперь помню, очень темный, осенний и притом ненастный, и хотя иттить нам было очень дурно и проходить многие улицы и тесные переулки по скользким мостовым, но я не шел, а летел, ног под собою не слыша, вслед за моими проводниками, Я не инако думал, что найду порядочный и хорошо убранный дом; но как удивился я, нашед сущую хибарочку, во втором этаже одного посредственного домика, и в ней повсюду единые следы совершенной бедности. Иному не могла бы она ничего иного вперить, кроме одного презрения, но у меня не то было на уме. Я искал в ней мудрости, и был столь счастлив, что и нашел оную.
Господин Вейман принял меня с отменною ласкою, и посадив нас, тотчас начал свое дело. Материя, о которой по порядку им тогда говорить следовало, была наитончайшая и самая важнейшая из всей метафизики; как теперь помню, о времени и месте, и он несмотря на всю ее тонкость, трактовал ее так хорошо, так внятно и украшал ее толь многими до обеих философий относящимися побочностями, что я слушал ее с неописанным удовольствием, и пользуясь дозволением его, не уставал его то о том, то о другом, для лучшего понятия себе, расспрашивать. И как отменным вниманием своим, так и пониманием всего того, что он сказывал, равно как и совершенным разумением немецкого языка я ему так угодил, что он при отшествии нашем и при делаемых ему благодарениях мне сказал, что если мне только угодно будет, то он за особливое удовольствие почтет, если я к нему и впредь всегда ходить и лекции его слушать буду, и что он не только ничего за то не потребует, но за особливую честь себе поставит учить меня философии, которая так мне полюбилась.
Я очень доволен был сим его приглашением, и не преминул воспользоваться данным от него мне дозволением, и с самого того времени не пропускал ни одного раза, чтоб вместе с товарищами моими к нему не ходить, и всегда располагал дела свои так, чтоб мне на весь седьмой час после обеда можно было из канцелярии к нему отлучаться. И г. Вейман так меня полюбил, что из всех своих учеников почитал наилучшим и всех скорее и совершеннее все понимающим и о просвещении разума моего так много старался, что я могу сказать, что обязан сему человеку очень много в моей жизни.
Сим образом начал я с сего времени порядочно студировать и слушать философические лекции и производил сие так сокровенно, что долгое время никто о том не знал и не ведал. Но как наконец частые и всегда в одно время бываемые отлучки мои из канцелярии сделались приметны, и некоторые из наших канцелярских стали подозревать меня и толковать оные в худую сторону, то принужден я был наконец открыться в том г. Чонжину и у него выпросить формальное уже для отлучек сих себе дозволение. И тогда имел я удовольствие видеть, что обратилось мне сие не в предосуждение, но в особливую честь и похвалу. Г. Чонжин не только расславил и рассказал о том всем с превеликою мне похвалою; но сказал даже и самому генералу, и таким тоном, что и тот не преминул меня за то публично похвалить и при многих случаях приводил меня в пример и образец молодым людям, особливо распутным офицерам.
Но при сем одном не осталось; но как около самого сего времени прислан был к нему из Петербурга один из дальних родственников его, из фамилии Чоглоковых, для отдания его в тамошний университет учиться языкам к наукам, и он жил у одного из первых тамошних профессоров г. Ковалевского, так, как в пансионе, но молодой человек сей был такого характера, что потребен был за ним присмотр: то генерал наш не нашел никого, кроме меня, кому-б мог препоручить сию комиссию. Почему к принужден был я от времени до времени ходить в тамошний университет, и в дом к помянутому г. Ковалевскому, и не только свидетельствовать успехи сего его родственника, но осведомляться о его поведении и поступках; а как вскоре после того и другой из наших армейских и тут бывших генералов, а именно господин Хомутов, по рекомендации от нашего генерала, усильным образом просил меня принять под присмотр свой и его сына, учившегося тут же в университете, то все сие сделало меня и в университете известным и приобрело мне и от всех тамошних профессоров, честь и особливое уважение, простиравшееся даже до того, что они при каждом университетском торжестве и празднестве не упускали никогда приглашать и меня вместе с прочими знаменитейшими людьми к присутствованию при оных, и все оказывали мне, как бы уже ученому человеку, особливую вежливость и учтивство.
Теперь легко можно всякому заключить, что для меня все сие не могло быть противно, но было в особливости приятно, и польза, проистекшая от того, мне была та, что я чрез то имел случай видеть все университетские обряды и обыкновения и получить как о роде учения, так и обо всем ближайшее понятие. Что ж касается до помянутого профессора Ковалевского, славившегося в особливости тем, что живали у него в доме всегда и учивались многие пансионеры и не редко из самых знаменитейших прусских и других земель фамилий, то хотя бывал я у него и часто, но кроме холодного учтивства не видал от него ничего; да и находил, что он более был славен, нежели того достоин. Все учение его не имело в себе ничего чрезвычайного и особливого, а и самое смотрение за учениками и старание о просвещении их было весьма посредственное; а единую редкость и особливость в его доме нашел я только ту, что у него со всех бывавших до того и тогда бывших учеников списаны были живописные портреты и ими установлена целая комната: но и сие происходило ни от чего иного, как от единого любославия сего надменного и кичащегося тем человека; а впрочем нельзя сказать, чтоб все учащиеся у него получали от него многую пользу.
Другая достопамятность, случившаяся со мною около сего времени, была та, что повышен был рангом и пожалован из подпоручиков в поручики. Сей чин давно-б я иметь мог, ежели-б производство мое зависело от нашего генерала, но как я счислялся по армии и все еще в полку, то не можно было генералу ничего в пользу мою сделать, я и должен был ожидать всего от главных командиров армии и ждать, когда по линии и по старшинству мне в поручики достанется. Но как находился я от полку в отлучке и не состоял на лице в армии, то и не ожидал ни мало себе повышения, и всего меньше оного добивался, но как новый наш старичок фельдмаршал, будучи сам за победы от императрицы награжден и повышен чином, восхотел по возвращении своем из похода в Польшу оказать благодеяние и всем бывшим с ним в походе армейским офицерам и обрадовать их сделанием генерального, общего всем и большого произвождения, то при самом сем случае, против всякого чаяния и ожидания моего досталось и мне в поручики. И сообщено было о том во известие от полку к нашему генералу с повторительным опять требованием и просьбою об отпуске меня и отправлении к полку.
Повышение сие было хотя посему не чрезвычайное какое и не важное, но как чины давались тогда очень туго, да и я всего меньше оного ожидал, то и был я тем чрезвычайно обрадован. Г. Чонжин не преминул и при сем случае сыграть со мною шутку. Он узнал о том всех прежде, но как генерал запретил ему о том мне сказывать, желая сам обрадовать меня в последующее утро, то и восхотелось г. Чонжину надо мною позабавиться и приготовить меня к тому страхом и напуганием. Итак, не успел я в последующее утро приттить в канцелярию, как притворился он не только ничего о том незнающим, но еще сердитым и угрюмым, и призвав меня к себе в судейскую, сердитым голосом и видом мне сказал: "Что ты там наделал? генерал неведомо как на тебя сердится. Дошла на тебя к нему какая-то от немчуров просьба; я теперь только у него в покоях был и он рвет и мечет, и посмотри, что тебе от него будет". Я остолбенел, сие услышав, и как за собою ничего не ведал, то и отвечал ему, что его превосходительству вольно со мною делать, что ему угодно, но я по крайней мере ничего такого за собою не знаю, чем бы мог заслужить гнев его.
– "Совсем тем, подхватил он, подана на тебя какая-то бумага. Я сам ее видел и писана она по-немецки. Не знаешь ли ты чего за собою?" - Не знаю, сказал я, а разве вздумалось какому-нибудь бездельнику что-нибудь ложное на меня наклепать!
– "Ну, вот посмотрим, генерал скоро сюда придет, и ты готовься только отвечать; а мне досадно только то, что случилось сие не к поре и не ко времени. Ты того не знаешь, что со вчерашним курьером получено между прочим вновь требование тебя в полк, и я истинно теперь уже не знаю, как нам тебя удержать; и боюсь, чтоб генерал в теперешней досаде на тебя не решился наконец отпустить тебя, так как он уже и намекал мне о том".
– Воля его! сказал я; но признаться надобно, что сие последнее встревожило дух мой еще больше, и, по пословице говоря, на сердце у меня начали скресть тогда сильно кошки. Не имел я охоты и до того ехать в армию, а при тогдашних обстоятельствах и подавно не хотелось мне никак расставаться с Кенигсбергом.