В компании куртизанок (Жизнь венецианского карлика)
Шрифт:
А потом птица снова вонзает мне в уши когти.
Я не помню своей матери. Она умерла, когда мне было четыре года, и ее лицо не сохранилось у меня в памяти. Я не знаю, как она выглядела, хотя отец частенько рассказывал, что она была красива, волосы у нее были черные и гладкие, как бархатное покрывало, а кожа такая белая, что в полнолуние лицо у нее светилось в полутьме. Так, во всяком случае, говорил отец. Но такова уж была его работа — находить правильные слова для описания вещей. За это и платят секретарям. И если есть среди них такие, кто строго придерживается фактов и только фактов, то мой отец всегда питал страсть к поэзии. Он и за матерью моей ухаживал, прибегая к поэзии. Потому-то его мир и разрушился с моим рождением, ведь ни в одной книге, какие попадались мне в руки, не существует сонетов, посвященных
Я никогда не видел мать при лунном свете, так что я ничего не знаю о ее сияющей красоте. Но память хранит не только зрительные образы, которые можно видеть внутренним взором. Есть и другие вещи — такие, которые знаешь, хотя их невозможно увидеть. И потому, хотя я не могу описать свою мать, я точно знаю другое: я помню ее прикосновение, тепло ее рук и ощущение, что она обнимает меня. Когда я был совсем маленьким, она лежала рядом со мной, сворачивалась калачиком вокруг моего несуразного маленького тельца и прижимала меня к себе, словно я — бесценное, прекраснейшее существо на свете, такое удивительное, что мы с ней никогда не расстанемся. И это материнское тепло помогало мне справиться с болью. Я знаю это, потому что, хотя я и не помню, как это бывало, я помню другое. Когда я впервые в жизни переспал с женщиной (это была римская проститутка, заурядная, чистоплотная и менее безобразная, чем я), то у меня хватило денег на то, чтобы заплатить за целую ночь. Хотя я получил удовольствие от соития и утоленное возбуждение сделало из меня мужчину, но то, что я спал потом рядом с ней, заставило меня плакать, как ребенка. Стояла зима, и в комнате у нее было очень холодно, а может быть, я напомнил ей о ребенке, которого она потеряла, ведь по возрасту она мне в матери годилась, а я был мал, как дитя. Помню, я проснулся среди ночи от ее теплого дыхания, гревшего мне шею. Ее руки лежали у меня на груди, а ноги она поджала, и они оказались под моими — словно большая ложка лежала рядом с маленькой. Я пролежал так несколько часов, замерев в этой уютной позе, и заново пережил в памяти ту пору, которой, быть может, и вовсе не было, когда меня любили таким, каков я есть, а не вопреки тому, каков я. А потом, с первыми лучами солнца, я выскользнул из объятий женщины и тихонько ушел, чтобы не видеть унизительного выражения страха и отвращения на ее лице, когда она проснется.
Боль накатывает и откатывает волнами. Иногда птица с когтями прилетает снова, и мне приходится отбиваться от нее руками, иногда я остаюсь один, выброшенный на берег, беззащитный. Я то пробуждаюсь, то засыпаю. Я замерзаю при свете и весь горю во тьме. Я мертв и вместе с тем все еще жив. Когда я силюсь раскрыть глаза, то вижу вспышки, пронзающие темноту, и слышу чей-то плач — жуткий вой, который раздается словно внутри меня и одновременно в бесконечности. «Помогите мне, ради Бога, пожалуйста, помогите!»
Голос, который мне отвечает, нежен и прохладен, как прохладны и пальцы, касающиеся моей куполовидной головы, влажные, как и те глыбы, что откалывают ото льда, привезенного на баржах, посреди пышущего зноем лета. «Я знаю, как тебе больно, Бучино, знаю. Но это не будет длиться вечно. Ты переживешь эту боль, она закончится. Не бойся… ты не один».
Потом некоторое время ничего не происходит, а может быть, я просто ничего не могу вспомнить. Лишь когда огонь снова охватывает меня, кто-то прикладывает влажную тряпочку ко лбу, ко всему телу. А потом, когда возвращается озноб и у меня начинают стучать зубы, меня заворачивают в одеяла, и кто-то — тот же человек — растирает мне ладони и ступни до тех пор, пока из ледышек они снова не превращаются в живую плоть. А после этого я помню только ночь, как я лежу на боку и в ухо мне вливается какое-то маслянистое тепло, просачивается внутрь — нежное, успокаивающее. Я слышу собственное дыхание в пещере, образовавшейся у меня в голове, ибо это единственное место, где я что-либо слышу теперь. Проникшее внутрь масло разозлило боль, и вот она опять атакует меня пуще прежнего, и мне уже кажется, что мой похожий на баклажан череп вот-вот расколется пополам и мозги вытекут наружу, как у тех бедняг, которых я когда-то видел на римских улицах. Но чьи-то пальцы нежно поглаживают меня около ушей, растирают мне мышцы вокруг косточки, и тепло растекается все глубже, проникая в голову, пока наконец боль не начинает медленно-медленно отступать и угасать. А когда она уходит совсем, руки обвивают и держат меня, а я сворачиваюсь клубочком в этом безопасном объятии, потому что, пока меня обнимают, птица не возвращается.
Проходит некоторое время, и голос звучит снова — он струится нежной литанией где-то внутри, так что мне снова кажется, будто это происходит в моем воображении. Сначала меня охватывает ужас, ибо теперь он ведет речь о рае, как будто я уже угодил туда, рассказывает о том, что тела наши сделаются подобными прозрачным кусочкам стекла и засверкают на солнце. Они смогут летать быстрее стрел, но станут такими невесомыми, что, соприкасаясь, будут проходить друг сквозь друга. А когда мы будем говорить, то звук наших голосов будет подобен тысяче лютен и песни наши будут несказанно красивы. И потом этот голос, беседующий со мной, сам принимается петь, он звучит по-мальчишески высоко и нежно, и я слышу эту звонкую песнь даже сквозь утробный вой боли. Но я знаю, что это женский голос, ведь вокруг меня снова обвились теплые женские руки.
Я просыпаюсь среди ночи — не знаю, той ли ночью или уже следующей, и на миг мне кажется, что боли нет. В комнате темно, и в слабом свете свечи я различаю мою госпожу, сидящую на стуле у изножья кровати. Я закрываю глаза. Когда же раскрываю их вновь, то на ее месте сидит уже Коряга. В следующий раз там снова она, и я гляжу на нее уже дольше. Но боль снова возвращается, и, наверное, я издаю стон, потому что она смотрит на меня и — готов поклясться — она видит меня, видит, потому что она улыбается, и в сумраке я ощущаю лучик света, идущий от ее белесых глаз прямо мне в голову, в самую глубину. Ее слепота проницает мою глухоту, и когда она проникает вглубь, то боль, не успев разгореться, тут же стихает.
Но когда я пытаюсь поблагодарить ее, в комнате все вдруг меняется, снова воцаряется тьма, а она пропадает. Я снова засыпаю, но больше не пробуждаюсь от боли.
26
— …Из-за его уродства??
— Так она сказала. Видимо, у него так устроено ухо, что когда вода попадает внутрь, то уже не может вытечь наружу и начинает гнить там, внутри.
Я понимаю, что выздоровел, причем не столько по тому, что боль прошла, столько по тому, что рев, шумевший внутри моей головы, стих и я снова хорошо слышу, хотя они говорят тихо, чтобы не разбудить меня.
— Господи, да бедняга, наверное, совсем от боли обезумел!
— О… ты представить себе не можешь. Ты бы слышал — он рыдал и стонал на весь дом. Первые дни были просто ужасны. Я думала, он умрет.
Если бы у меня хватило сил, я раскрыл бы глаза и присоединился к беседе, но я могу лишь лежать неподвижно, лицом к стене, и слушать. Пока этого вполне достаточно. Никогда еще голос моей госпожи не был столь сладостным для моего слуха. Даже ворчанье Аретино кажется мне музыкальным.
— Как же она вылечила его?
— Снотворными зельями, мазями из особых масел для ушей, теплыми припарками, растиранием косточек. Она от него не отходила. Я никогда даже не думала, что она проявит такую заботу, ведь они вечно с ним препирались да пререкались! Но ты бы видел ее, Пьетро, ночь за ночью она сидела возле него, ухаживала за ним, пока горячка не унялась и судороги не ослабли.
— Господи, какой бы формы у него голова ни была, ему очень повезло. Казалось бы, такой урод должен страх Божий нагонять на женщин. А вы все носитесь с ним! Помнишь — в Риме? Была там парочка женщин, которые буквально вешались на него. Я всегда диву давался. В чем же его секрет?
Тут моя госпожа смеется:
— А кто это спрашивает? Аретино-мужчина или Аретино — сочинитель непристойностей?
— Так! Сейчас я угадаю! В размере члена?
— Тс-с, тише… Ты разбудишь его.
— Ну и пусть! Раз он будет жить, то услышать такое — по-моему, лучшее бодрящее средство, чем все, что можно приготовить у тебя на кухне!
— Шшш.
Я слышу шуршанье ее юбок, она идет к моей кровати, и отчетливость этого звука приносит мне радость. Я не собираюсь ее обманывать, но мои уши — свинцовые ставни, а дышу я ровно и естественно, ведь мучения остались позади. Я узнаю о том, что она стоит совсем рядом, по аромату мяты и розмарина, который примешивается к ее дыханию. Значит, сегодня четверг. Если бы у меня нашлись силы раскрыть глаза, я бы увидел ее молочно-белое лицо и ясные лучистые глаза. Я стараюсь не шевелить веками, делаю вдох и снова выдох.