В круге первом (т.2)
Шрифт:
Помолчали.
— Так не корите, что система плоха. Сами виноваты. Полный круг.
— Александр Евдокимыч! Ну а если бы за скорое освобождение вам предложили бы делать атомную бомбу?
— А вы? — с интересом быстро метнул взгляд Бобынин.
— Никогда.
— Уверены?
— Никогда.
Круг. Но какой-то другой.
— Так вот задумаешься иногда: что это за люди, которые делают им атомную бомбу?! А потом к нам присмотришься — да такие же, наверно… Может, ещё на политучёбу ходят…
— Ну уж!
— А почему нет?.. Для уверенности им это очень помогает. Осьмушка.
— Я думаю так, — развивал малыш. — Учёный либо должен всё знать о политике — и разведданные, и секретные замыслы,
— Но, — возразил великан, — а как будут рассуждать за океаном? А что там за американский президент?
— Не знаю, может быть — тоже. Может быть — никому… Мы, учёные, лишены собраться на всемирный форум и договориться. Но превосходство нашего интеллекта над всеми политиками мира даёт возможность каждому и в тюремной одиночке найти правильное вполне общее решение и действовать по нему.
Круг.
— Да…
Круг.
— Да, может быть…
Четвертушка.
— Давайте завтра в обед продолжим этот коллоквиум. Вас… Илларион…?
— Павлович.
Ещё незамкнутый круг, подкова.
— И особо — в применении к России. Мне сегодня рассказали о такой картине — «Русь уходящая». Вы ничего не слышали?
— Нет.
— Ну, да она ещё не написана. И может быть совсем не так. Тут — название, идея. На Руси были консерваторы, реформаторы, государственные деятели — их нет. На Руси были священники, проповедники, самозванные домашние богословы, еретики, раскольники — их нет. На Руси были писатели, философы, историки, социологи, экономисты — их нет. Наконец, были революционеры, конспираторы, бомбометатели, бунтари — нет и их. Были мастеровые с ремешками в волосах, сеятели с бородой по пояс, крестьяне на тройках, лихие казаки, вольные бродяги — никого, никого их нет! Мохнатая чёрная лапа сгребла их всех за первую дюжину лет. Но один родник просочился черезо всю чуму — это мы, техно-элита. Инженеров и учёных, нас арестовывали и расстреливали всё-таки меньше других. Потому что идеологию им накропают любые проходимцы, а физика подчиняется только голосу своего хозяина. Мы занимались природой, наши братья — обществом. И вот мы остались, а братьев наших нет. Кому ж наследовать неисполненный жребий гуманитарной элиты — не нам ли? Если мы не вмешаемся, то кто?.. И неужели не справимся? Не держа в руках, мы взвесили Сириус-Б и измерили перескоки электронов — неужели заплутаемся в обществе? Но что мы делаем? Мы на этих шарашках преподносим им реактивные двигатели! ракеты фау! секретную телефонию! и может быть атомную бомбу? — лишь бы только было нам хорошо? И интересно? Какая ж мы элита, если нас так легко купить?
— Это очень серьёзно, — кузнечным мехом дохнул Бобынин. — Продолжим завтра, ладно?
Уже был звонок на работу.
Герасимович увидел Нержина и договорился встретиться с ним после девяти часов вечера на задней лестнице в ателье художника.
Он ведь обещал ему — о разумно построенном обществе.
82
По сравнению с работой майора Шикина в работе майора Мышина была своя специфика, свои плюсы и минусы. Главный плюс был — чтение писем, их отправка или неотправка. А минусы были — что не от Мышина зависели этапирование, невыплата денег за работу, определение категории питания, сроки свиданий с родственниками и разные служебные придирки. Во многом завидуя конкурирующей организации — майору Шикину, который даже внутритюремные новости узнавал первый, майор Мышин налегал также на подсматривание через прозрачную занавеску: что делалось на прогулочном дворе. (Шикин, из-за неудачного расположения своего окна на третьем этаже, был лишён такой возможности.) Наблюдения за заключёнными в их обычной жизни тоже давали Мышину кое-какой материал. Из своей засады он дополнял сведения, получаемые от осведомителей — видел, кто с кем ходил, говорил ли оживлённо или равнодушно. А затем, выдавая или беря письмо, любил внезапно огорошить:
— Кстати, о чём вы вчера в обеденный перерыв говорили с Петровым?
И иногда получал таким образом от растерянного арестанта небесполезные сведения.
Сегодня в обеденный перерыв Мышин на несколько минут велел очередному зэку подождать и тоже подглядывал во двор. (Но охоты на стукачей он не увидел — она шла у другого конца здания.) В три часа дня, когда обеденный перерыв закончился, и неуспевших попасть на приём рассеял шебутной старшина, — велено было допустить Дырсина.
Иван Феофанович Дырсин был награждён от природы углоскулым впалым лицом, неразборчивостью речи, и даже фамилией, будто данной в насмешку. В институт когда-то он был принят от станка, через вечерний рабфак, учился скромно, упорно. Способности были в нём, но не умел он их выставлять, и всю жизнь его затирали и обижали. В Семёрке сейчас его не эксплуатировал только кто не хотел. Именно потому, что десятка его, немного смягчённая зачётами, теперь кончалась, он особенно робел перед начальством. Он больше всего боялся получить второй срок, которых навиделся в военные годы немало.
Он и первый-то срок получил несуразно. В начале войны его посадили за «антисоветскую агитацию» — по доносу соседей, метивших на его квартиру (и потом получивших её). Правда, выяснилось, что агитации такой он не вёл, но мог её вести, так как слушал немецкое радио. Правда, немецкого радио он не слушал, но мог его слушать, так как имел дома запрещённый радиоприёмник. Правда, такого приёмника он не имел, но вполне мог его иметь, так как по специальности был инженер-радист, а по доносу у него нашли в коробочке две радиолампы.
Дырсину пришлось вдосыть хватить лагерей военных лет — и тех, где люди ели сырое зерно, украв его у лошади, и тех, где муку замешивали со снегом под дощечкой «Лагерный Пункт», прибитой на первой таёжной сосне. За восемь лет, что Дырсин пробыл в стране ГУЛаг, умерли два их ребёнка, стала костлявой старухой жена, — об эту пору вспомнили, что он — инженер, привезли сюда и стали выдавать ему сливочное масло, да ещё сто рублей в месяц он посылал жене.
И вот от жены теперь необъяснимо не было писем. Она могла и умереть.
Майор Мышин сидел, сложив на столе руки. Был свободен от бумаг перед ним стол, закрыта чернильница, сухо перо, и не было никакого (как и никогда не бывало) выражения на его налитом искрасна-лиловом лице. Лоб его был такой налитой, что ни морщина старости, ни морщина размышления не могли пробиться в его коже. И щёки его были налитые. Лицо Мышина было как у обожжённого глиняного идола с добавлением в глину розовой и фиолетовой красок. А глаза его были профессионально невыразительны, лишены жизни, пусты той особенной надменной пустотой, которая сохраняется у этого разряда при переходе на пенсию.
Никогда такого не случалось! Мышин предложил сесть (Дырсин уже стал перебирать, какую беду он мог нажить и о чём будет протокол). Затем майор помолчал (по инструкции) и, наконец, сказал:
— Вот вы всё жалуетесь. Ходите и жалуетесь. Писем вам нет два месяца.
— Больше трёх, гражданин начальник! — робко напомнил Дырсин.
— Ну три, какая разница? А подумали вы о том, что за человек ваша жена?
Мышин говорил неторопливо, ясно выговаривая слова и делая приличные остановки между фразами.