В круге первом
Шрифт:
Надя сама не заметила, как и когда она впала во всё это – «лишний» билет в кино, шутливая схватка из-за записной книжки. А сейчас, едва Щагов вошёл в комнату и ещё препирался с Дашей, – она сразу поняла, что пришёл он к ней, за ней и неизбежно случится что-то.
И хотя перед тем она безутешно оплакивала свою разбитую жизнь, – порвав червонец, стояла обновлённая, налитая, готовая к живой жизни – сейчас.
И сердце её не ощущало здесь противоречия.
А Щагов, осадив волнение, вызванное короткой игрой с нею, снова вернулся к медлительной манере держаться.
Теперь он ясно дал этой девочке понять, что она не может рассчитывать выйти за него замуж.
Услышав о невесте, Надя подломленным
Было жаль её. Хотелось прервать молчание и совсем просто, с давно оставленной откровенностью, объяснить: бедная аспиранточка, без связей и без будущего – что могла бы она ему дать? А он имеет справедливое право на свой кусок пирога (он взял бы его иначе, если б талантливых людей у нас не загрызали на полпути). Хотелось поделиться: несмотря на то что его невеста живёт в праздных условиях, она не очень испорчена. У неё хорошая квартира в богатом, закрытом доме, где селят одну знать. На лестнице швейцар, а по лестнице – ковры, где ж теперь это в Союзе? И, главное, вся задача решается разом. А что можно выдумать лучше?
Но он только подумал обо всём этом, не сказал.
А Надя, прислонясь виском к стеклу и глядя в ночь, отозвалась безрадостно:
– Вот и хорошо. У вас невеста. А у меня – муж.
– Без вести пропавший?
– Нет, не пропавший, – прошептала Надя.
(Как опрометчиво она выдавала себя!..)
– Вы надеетесь – он жив?
– Я его видела… сегодня…
(Она выдавала себя, но пусть не считают её девчёнкой, виснущей на шее!)
Щагов недолго осознавал сказанное. У него не был женский ход мысли, что Надя брошена. Он знал, что «без вести пропавший» почти всегда значило перемещённое лицо, – и если такое лицо перемещалось обратно в Союз, то только за решётку.
Он подступил к Наде и взял её за локоть:
– Глеб?
– Да, – почти беззвучно, совсем безразлично проронила она.
– Он что же? Сидит?
– Да.
– Так-так-так! – освобождённо сказал Щагов. Подумал. И быстро вышел из комнаты.
Стыдом и безнадёжностью Надя так была оглушена, что не уловила нового в голосе Щагова.
Пусть – убежал. Она довольна, что всё сказала. Она опять была наедине со своей честной тяжестью.
По-прежнему еле тлел волосок лампочки.
Волоча, как бремя, ноги по полу, Надя пересекла комнату, в кармане шубы нашла вторую папиросу, дотянулась до спичек и закурила. В отвратительной горечи папиросы она нашла удовольствие.
От неумения закашлялась.
На одном из стульев, проходя, различила безформенно осевшую шинель Щагова.
Как он из комнаты бросился! До того испугался, что шинель забыл.
Было очень тихо, и из соседней комнаты по радио слышался, слышался… да… листовский этюд фа-минор.
Ах, и она ведь его играла когда-то в юности – но понимала разве?.. Пальцы играли, душа же не отзывалась на это слово – disperato – отчаянно…
Прислонившись лбом к оконному переплёту, Надя ладонями раскинутых рук касалась холодных стёкол.
Она стояла как распятая на чёрной крестовине окна.
Была в жизни маленькая тёплая точка – и не стало.
Впрочем, в несколько минут она уже примирилась с этой потерей.
И снова была женой своего мужа.
Она смотрела в темноту, стараясь угадать там трубу тюрьмы Матросская Тишина.
Disperato! Это безсильное отчаяние, в порыве встать с колен и снова падающее! Это настойчивое высокое ре-бемоль – надорванный женский крик! крик, не находящий разрешения!..
Ряд фонарей уводил в чёрную темноту будущего, до которого дожить не хотелось…
Московское время, объявили после этюда, шесть часов вечера.
Надя совсем забыла
Он нёс два маленьких стаканчика и бутылку.
– Ну, жена солдата! – бодро, грубо сказал он. – Не унывай. Держи стакан. Была б голова – а счастье будет. Выпьем – за воскресение мёртвых!
53. Ковчег
В шесть часов вечера в воскресенье даже на шарашке начинался всеобщий отдых до утра. Никак нельзя было избежать этого досадного перерыва в арестантской работе, потому что в воскресенье вольняшки дежурили только в одну смену. Это была гнусная традиция, против которой, однако, были безсильны бороться майоры и подполковники, ибо сами они тоже не хотели работать по воскресным вечерам. Только Мамурин – Железная Маска страшился этих пустых вечеров, когда уходили вольные, когда загоняли и запирали всех зэков, которые всё-таки тоже были в известном смысле люди, – и ему оставалось одному ходить по опустевшим коридорам института мимо осургученных и опломбированных дверей либо томиться в своей келье между умывальником, шкафом и кроватью. Мамурин пытался добиться, чтобы Семёрка работала и по воскресным вечерам, – но не мог сломить консервативности начальства спецтюрьмы, не желавшего удваивать внутризонных караулов.
И так сложилось, что двадцать восемь десятков арестантов, попирая все разумные доводы и кодексы об арестантском труде, – по воскресным вечерам нагло отдыхали.
Отдых этот был такого свойства, что непривычному человеку показался бы пыткою, придуманной дьяволом. Наружная темнота и особая бдительность воскресных дней не разрешали тюремному начальству в эти часы устраивать прогулки во дворике или киносеансы в сарае. После годовой переписки со всеми высокими инстанциями было также решено, что и музыкальные инструменты типа «баян», «гитара», «балалайка» и «губная гармоника», а тем более прочих укрупнённых типов, – недопустимы на шарашке, так как их совместные звуки могли бы помочь производить подкоп в каменном фундаменте. (Оперуполномоченные через стукачей непрерывно выясняли, нет ли у заключённых каких-либо самодельных дудок и пищалок, а за игру на гребешке вызывали в кабинет и составляли особый протокол.) Тем более не могло быть речи о допущении в общежитие тюрьмы радиоприёмников или самых драненьких патефонов.
Правда, заключённым разрешалось пользоваться тюремной библиотекой. Но у спецтюрьмы не было средств для покупки книг и шкафа для книг. А просто назначили Рубина тюремным библиотекарем (он сам напросился, думая захватить хорошие книги) и выдали ему однажды сотню растрёпанных разрозненных томов вроде тургеневской «Муму», «Писем» Стасова, «Истории Рима» Моммзена – и велели их обращать среди арестантов. Арестанты давно теперь все эти книги прочли или вовсе не хотели читать, а выпрашивали чтива у вольняшек, что и открывало оперуполномоченным богатое поле для сыска.
Для отдыха арестантам предоставлялись десять комнат на двух этажах, два коридора – верхний и нижний, узкая деревянная лестница, соединяющая этажи, и уборная под этой лестницей. Отдых состоял в том, что зэкам разрешалось безо всякого ограничения лежать в своих кроватях (и даже спать, если они могли заснуть под галдёж), сидеть на кроватях (стульев не было), ходить по комнате и из комнаты в комнату хотя бы даже в одном нижнем белье, сколько угодно курить в коридорах, спорить о политике при стукачах и совершенно без стеснений и ограничений пользоваться уборной. (Впрочем, те, кто подолгу сидели в тюрьме и ходили «на оправку» дважды в сутки по команде, – могут оценить значение этого вида безсмертной свободы.) Полнота отдыха была в том, что время было своё, а не казённое. И поэтому отдых воспринимался как настоящий.