В лабиринтах смертельного риска
Шрифт:
Носилки грузят на санитарную машину. Машина перевозит раненых на вокзал и потом в вагоны. Вот уже поезд стучит по рельсам…
Мне снова чудится автоматная очередь. «Не стрелять! — кричу я. — Не стрелять! Хайль!» Уже не поезд, а пароход. Подо мной что-то качается. Где-то глухо стучат двигатели.
Очнулся в трюме. Тысячи немецких раненых солдат и офицеров… Пароход идет из Либавы в Кенигсберг.
— Кому воды? Кому воды? — Голоса медсестер.
И вдруг мужской резкий голос из рупора:
— Срочно каждого раненого снабдить спасательным поясом. Входим в зону действия вражеских подводных лодок.
Начинается качка… Забываюсь…
Так в октябре 1944 года судьба вынесла меня из Курляндского котла, и я покинул
Под сенью Красного Креста
Громадный черный пароход «Герман Геринг» утесом возвышался в порту Кенигсберга. Раннее осеннее утро окутало его туманом, свинцовая вода Балтики равнодушно плескалась у его корпуса, прижатого к причалу.
Портовая площадь оцеплена солдатами, за их спинами стояли горожане. Их было немного, наблюдавших за разгрузкой раненых, — немецких офицеров и солдат.
Санитарные машины с красными крестами сновали от порта до вокзала, перевозя по городу, представлявшему собой неприступную крепость, опоясанную тремя кольцами мощных, железобетонных укреплений, этих полуживых людей.
Тогда нацисты не могли себе представить, что всего лишь через полгода эта цитадель прусского милитаризма рухнет и превратится в руины под натиском наступающих советских войск — с моря, суши и неба. А пока грозная цитадель величественно дремала в утреннем тумане.
Я проснулся от сильного толчка. Открыв глаза, долго не мог понять, где нахожусь. В полумраке передо мной горел ночник, освещая штоф оливкового цвета с вытканными по нему флорентийскими лилиями. Мне причудилось, что я снова в гостиной замка Шандора в Будапеште. «Где я? Что это за свечи в канделябрах?»
Острый запах карболки и йодоформа отрезвил меня. Кто-то рядом стонал. Я огляделся. В купе спального люкс-вагона сквозь щелку между шторами пробивался свет. Я лежал на удобном диване, напротив на таком же диване разместился раненый полковник. В купе еще не были погашены ночники. Поезд стоял, было тихо, и только полковник, опустив на коврик свои белые худые ноги в кальсонах, сидел, покачиваясь, и скулил.
У него была по локоть ампутирована рука. Приподняв забинтованный обрубок, он медленно массировал его здоровой рукой.
— О-о-о, мученье, — сказал он, увидев, что я проснулся. — Всю ночь не спал. А вы спали как сурок. Счастливый.
Я не успел открыть рта, как зеркальная дверь купе бесшумно раскрылась и в проеме появилась фигура в черной сутане. Совершенно лысая, вытянутая голова пастора поблескивала на фоне коридорного окна.
— Господа офицеры! Именем господним призываю вас с покорностью воле божьей выслушать прискорбную весть, — начал он глухим голосом, слегка в нос. Руки его были покорно сложены где-то на уровне желудка, и лицо было такое, как будто его мучили колики. — Врагами Великого рейха, дьявольской силой в образе большевистских подводных лодок были потоплены два следовавших за вами судна с мужественными сынами нашей великой Германии, так и не доплывшими до Кенигсберга, дабы излечить тяжелые ранения свои. Давайте вместе помолимся за погребенных в пучине морской и за то, чтобы души их попали в царство божие…
— Что ж это, ваше преподобие, выходит, что сразу десять тысяч человек пошли на дно? — захрипел мой сосед.
Но пастор, словно не слышав вопроса, продолжал свою проповедь.
— Давайте, господа офицеры, возблагодарим господа за ваше спасение, — он метнул колючий взгляд из-под очков в сторону полковника, — и помянем тех, кому не дано было благополучного избавления. Все в воле господней! — закончил он и тут вдруг, расплывшись в благостной улыбке, добавил: — А теперь разрешите предложить вам, воевавшим и пострадавшим за родину, небольшой подарок от кенигсбергского Красного Креста. — Тут он посторонился, уступая место трем солидным дамам в белых халатах и белых накрахмаленных накидках с красными крестами, укрепленными большими заколками на высоких прическах.
Дамы выложили из корзин для каждого из нас по две бутылки французского коньяка «Мартель», по пять плиток шоколада и по три огромных желтых груши.
Церемонно раскланявшись, все вышли, закрыв дверь. Полковник, откинув штору и поглядев на мой китель с разрезанным рукавом, сказал:
— Ну что же, капитан: утопшим — вода морская, а живым — коньячок. Только как раскупоривать будем? У нас на двоих две руки.
— Так я буду одной рукой держать, а вы другой орудуйте.
Но оказалось, что заботливые немки заранее раскупорили по одной бутылке. Мне, по правде сказать, очень кстати была сейчас рюмка спиртного. Исстрадавшись на операционном столе, я потерял много сил и сейчас лежал как колода. У полковника, как истинного немца, был с собой дорожный несессер со стаканчиками. Затем он нажал кнопку звонка и вызвал старшего санитара.
— Что изволите, господин полковник? — спросил санитар.
— Вот что, голубчик, сообрази-ка нам с капитаном бутерброды с ветчиной и паштетом и горячий кофе.
— Слушаюсь, господин полковник. — И санитар вышел, осторожно прикрыв за собой зеркальную дверь.
Только после войны, приехав как-то в командировку в Калининград, я узнал от одного офицера морского флота, что Герой Советского Союза Николай Александрович Лунин (который в июле 1942 года на героической подводной лодке «К-21» торпедировал фашистский линкор «Тирпиц») тогда, осенью 1944 года, торпедировал фашистский крейсер и крупный транспорт. Вернувшись в свой квадрат патрулирования, заметил в перископе шестипалубный «Герман Геринг». Но у Лунина уже не было ни одной торпеды. Тогда он связался с соседней подводной лодкой и пояснил обстановку. Ему ответили: «Из Либавы на Кенигсберг вышли шесть транспортов, все распределены, все на прицеле. «Герман Геринг» на твоей совести. Нет торпед — иди на базу заправляйся». Вот почему «Герман Геринг» смог благополучно проскочить мимо нашего морского заслона…
Итак, простояв несколько дней в Кенигсберге, эшелон с ранеными наконец тронулся в путь и вскоре прибыл в конечный пункт назначения. Это был польский городок Польцин. Огромный немецкий госпиталь разместился в нескольких корпусах в старом парке.
После проверки документов и медицинских заключений раненых распределили по палатам. Ночью двое санитаров втащили мои носилки на второй этаж главного корпуса в палату для офицеров.
На широкой никелированной кровати я утонул в мягкой перине под белоснежным бельем и разлегся на крахмальных простынях. Однако среди всей этой стерильной обстановки меня донимали вши: где-то в пути они забрались под гипсовые накладки, и до снятия гипса уничтожить их было просто невозможно. Паразиты кусали мне шею и плечи, и я с подвешенной рукой, с неподвижной шеей должен был подвергаться этой муке и терпеть, терпеть, терпеть… Особенно трудно было по ночам, приходилось принимать солидную дозу снотворного. В конце концов пришлось переменить гипс, несмотря на то, что это было крайне опасно для шейных позвонков.
Главный врач, видя мои терзания, распорядился произвести полную дезинфекцию моей роскошной постели.
А пока медсестра по имени Магда сделала мне укол морфия, чтобы я мог отоспаться за несколько ночей.
Проснувшись утром, еще не раскрывая глаз, я услышал разговор соседей по палате: полковника и майора. Они обсуждали напечатанное в газете официальное сообщение по поводу смерти Роммеля, который скончался от тяжких ранений, якобы полученных при автомобильной катастрофе.
— Роммель был ранен во время бомбардировки американской авиацией, — говорил полковник, — и, насколько мне известно, он потом лечился в Париже, а затем переехал в свое поместье в Ульм.