В лаборатории редактора
Шрифт:
Серьезные наставнические указания делал Чехов и писательнице Авиловой. «…Когда изображаете горемык и бесталанных и хотите разжалобить читателя, – писал он ей, например, по поводу одного ее рассказа, – то старайтесь быть холоднее – это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее. А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холодны» [365] .
Подробных критических разборов, указаний общего и частного порядка, точнейших редакторских советов – как исправить то или другое место – в письмах Чехова мы находим множество. Но вот что примечательно: сам он, этот наставник начинающих, писатель великой духовной независимости, которая, казалось, давала ему право восклицать по-пушкински: «Ты сам свой высший суд», Чехов, прежде чем произнести над своим творением окончательный приговор, с тревогой спрашивал у редактора не только о том, будет ли напечатано его новое произведение, но и о главном: удалось ли оно? Как и Тургенев, сам он судить об этом до времени не чувствовал себя в состоянии.
365
Письмо
«Ради бога, дорогой мой, не поцеремоньтесь и напишите, что моя повесть плоховата и заурядна, если это действительно так, – писал он А. Н. Плещееву, послав "Степь" в "Северный вестник". – Ужасно хочется знать сущую правду» [366] .
«Прочтите, голубчик, и напишите мне, – писал он тому же Плещееву, послав ему "Скучную историю". – Прорехи и пробелы Вам виднее, так как рассказ не надоел еще Вам и не намозолил глаз, как мне» [367] .
366
Письмо А. Н. Плещееву. 3 февраля 1888 г. // Там же, с. 189.
367
Письмо А. Н. Плещееву. 24 сентября 1889 г. // Там же, с. 382.
Видно, как бы ни был самобытен, опытен и независим писатель – сам себе он все-таки не судья, произнести приговор собственной новорожденной вещи он не в силах, и в нем всегда живет потребность узнать о своем новом творении «сущую правду» – узнать не от себя, а от кого-то другого; видно, «прорехи и пробелы», если они есть, заметнее на первых порах чужому опытному глазу, чем своему собственному, как бы собственный ни был остер и зорок.
«Одиночество в творчестве тяжелая штука» [368] , – говорил Чехов. И он же, прося у Суворина разрешения показать ему свой новый рассказ, писал: «У Вас превосходный вкус, и Вашему первому впечатлению я верю, как тому, что на небесах есть солнце… Живя замкнуто в своей самолюбивой эгоистической скорлупе… рискуешь нагородить черта в ступе, не желая этого» [369] .
368
Письмо Ал. П. Чехову. 10 мая 1886 г. //А. П. Чехов, т. 13, с. 215.
369
Письмо А. С. Суворину. 31 марта 1892 г. //А. П. Чехов. Собр. соч. в 12 т. Т. 11, с. 564.
«Шиллер совершенно справедливо находил, – говорил Лев Толстой, – что никакой гений не может развиться в одиночестве, что внешние возбуждения – хорошая книга, разговор – подвигают больше в размышлении, чем годы уединенного труда» [370] .
Этим «внешним возбуждением», подвигающим вперед писательский труд, и должна быть беседа редактора с писателем.
«Не добро человеку быть одному, – говорил Гёте Эккерману, – и в особенности нехорошо ему работать одному; он нуждается в участии и поощрении, чтобы создать что-нибудь удачное… И если я закончу вторую часть Фауста, то в этом будет и ваша заслуга» [371] .
370
Л. Н. Толстой. Дневник. Запись 1 ноября 1853 г. // Л. Н. Толстой, т. 46, с. 188.
371
Иоган Петер Эккерман. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни. М.—Л.: Academia, 1934, с. 504.
Чехов, Толстой, Шиллер, Гёте! Какие мастера, какие титаны! Какие независимые люди! А оказывается, и они нуждались в чужом глазе, в читателе-критике, который мог бы сказать им, горит ли свеча в фонаре, нуждались в «сущей правде» о только что написанной вещи, и в «литературном уюте», и в «участливом» отношении к странице, лежащей у них на столе.
Тургенев, уже зрелый мастер, ни одной рукописи не отдавал в печать, не показав ее Анненкову. И в данном случае для нас не существенно, что далеко не все советы Анненкова шли на пользу тургеневским романам. Существенно то, что Тургенев нуждался в них, просил о них, ждал их, требовал их; ему они были нужны. А между тем ведь именно он, Тургенев, а вовсе не Анненков, был замечательным романистом. И этот замечательный романист нуждался в советах Анненкова и даже до такой степени, что, уже разведя однажды огонь, чтобы бросить туда «Накануне» (так опротивел ему этот роман после суровой критики со стороны одной из читательниц), помиловал его единственно по слову Анненкова, вкусу которого доверял безгранично.
Целую сюжетную линию, по свидетельству Некрасова, подсказал Тургеневу для романа «Рудин» не-романист Боткин.
Эккерман не был великим
Смешно требовать, чтобы каждый редактор был писателем такого масштаба, как Гёте или Щедрин, Короленко или Горький. Но необходимо требовать, чтобы каждый редактор был «заядлый литератор» – ведь профессиональными литераторами, хотя не романистами и не поэтами, были и Анненков, и Боткин, и Эккерман… В «фанатической преданности» литературе, в «обожании искусства письма», в силе любви редактор должен не отставать от своего собеседника – это и даст ему право на прямоту и резкость литературных суждений.
Глава седьмая
Маршак-редактор
1
Ленинград. Дом книги, детский отдел Госиздата. Начало тридцатых годов. Редакция занимает три комнаты на пятом этаже: одну большую, где тесно стоят столы редакторов и постоянно звонит телефон; другую поменьше, где В. В. Лебедев со своими помощниками принимает художников, и третью, совсем маленькую, которая так и называется «маленькая». Вот уже несколько лет отделом руководит С. Я. Маршак. Именуется он консультантом редакции, но фактически стоит во главе ее: сам подыскивает и приглашает молодых редакторов; сам привлекает к работе авторов; осведомлен подробнейшим образом о редакционной работе над каждой рукописью и сам редактирует многие из них.
Работа в редакции начинается рано и в первые часы длится в тишине. С утра редакторы одни сидят за своими столами, в большой и в маленькой комнате, читают рукописи и корректуры, разговаривают друг с другом лишь изредка и то только шепотом. Авторов в редакции нет. По утрам нарушают тишину только звонки телефона: это Самуилу Яковлевичу, работающему дома, пришел на ум новый вариант четверостишия в собственной поэме или новое предложение относительно чужой повести – и он спешит прочесть, посоветоваться, рассказать. Да и расспросить редакторов: одного – был ли он на вчерашнем выступлении Пантелеева в школе и как слушали школьники повесть, смеялись ли смешным местам, тихо ли сидели, когда автор читал о подвигах; другого – какова новая глава в повести о ребятах питерской рабочей окраины, переданы ли черты времени, чувствуется ли канун революции; третьего – согласился ли академик Тарле прорецензировать примечания к школьному изданию «Былого и дум»?.. Самуил Яковлевич нетерпелив – редактору повести приходится тут же, по телефону, срочно прочесть ему страницу из новой главы.
Чем ближе ко второй половине дня, тем шумнее и накуреннее в большой комнате. Охранять тишину редакторам уже не удается. Скоро должен приехать Маршак; в редакции собираются авторы; они сидят уже не только на стульях, но и на широких теплых подоконниках. Кто пришел прочитать Самуилу Яковлевичу новые стихи, кто рассказ, кто посоветоваться о замысле новой книги, а кто – послушать, что скажет Маршак не ему самому, а товарищу. Каждого тянет увидеть себя в чистом, не затуманенном, не искривленном зеркале; узнать своему труду настоящую цену; взвесить слово на точных весах; подставить страницы под свет прожектора такой силы и яркости, что в его луче становится видна малейшая удача и малейший изъян. И главное – увидеть путь, увидеть свой следующий шаг. Шаг в общем строю.
А художник Евгений Иванович Чарушин (в мохнатой меховой куртке он похож на одного из своих медведей) сегодня пришел к обоим консультантам: и к Лебедеву и к Маршаку сразу; в руках у него папка с рисунками, под мышкой рукопись: с недавних пор, по настоянию Маршака, он сам стал делать подписи к своим рисункам: маленькие рассказы о зверях, об охоте. Долго он не решался взяться за перо: боялся неудачи – ведь он не писатель, он художник. «Вы отлично рассказываете, – ободрял его Маршак, – а это важный признак. Поэт – это тот, в чьих стихах есть песенно-лирическая основа, а беллетрист – тот, кто умеет рассказывать. Куприн, Алексей Толстой, Житков – все рассказчики». И вот Чарушин после долгих колебаний рискнул. Удалось ли?.. Приходит в редакцию Сергей Константинович Безбородов. Журналист и полярник, вот это рассказчик! Он только что вернулся с зимовки на Земле Франца-Иосифа и теперь, примостившись у окна, рассказывает, какой у них был там летчик – отчаянный! Он изображает в лицах и летчика, и бортмеханика, и начальника зимовки. Его слушают с охотой, а редакторы с особым вниманием: Сергей Константинович пишет повесть о зимовке, свою первую повесть, – хорошо, если она окажется такой же увлекательной, как вот этот его сегодняшний устный рассказ!.. Тут же в редакции торжественно читает друзьям – Введенскому, Хармсу – новые стихи румяный и степенный Николай Алексеевич Заболоцкий. А после него – Юра Владимиров. Он кудряв, черноглаз, совсем еще мальчик; немного Петя Ростов, немного Том Сойер. Карман Тома Сойера, наверно, позавидовал бы Юриному портфелю: чего только в нем нет! – сломанный нож, ключ непонятного назначения, чужие и свои стихи, и какие-то причудливые камешки, и какие-то гвозди. Юра – заядлый моряк, капитан спортивной яхты – из-под его распахнутой куртки видна тельняшка… Владимиров пришел прочитать Самуилу Яковлевичу новый вариант своего «Самолета», а Введенский пришел, чтобы послушать, что скажет Владимирову Маршак… Приходит и молча пристраивается курить у окна застенчивый до мрачности, хмурый Алексей Иванович Пантелеев… Все чаще звонит телефон, все гуще гул голосов; редакторы уже и не пытаются соблюдать тишину и читать рукописи – где тут! Послушать Безбородова или Владимирова гораздо интереснее, да и полезнее: надо ведь знать, чем живет, чем увлечен каждый автор, для кого роднее какой материал, какая тема для кого притягательнее.