В лесах. Книга Вторая
Шрифт:
Не нарадуются православные, любуясь на пышные всходы сочной озими, на яркую зелень поднимавшейся яри. О том только и молят, о том только и просят господа — даровал бы он хлебу совершение, засухой бы не пожег, дождями бы не залил, градом бы не побил надежду крестьянскую.
Каждому радостно, каждому весело на зеленые поля глядеть; но всех радостней, всех отраднее любоваться на них крестьянину деревни Поромовой Трифону Михайлычу Лохматому. Тридцати недель не прошло с той поры, как злые люди его обездолили, четырех месяцев не минуло, как, разоренный пожаром и покражами, скрепя сердце, благословлял он сыновей идти из теплого гнезда родительского на трудовой хлеб под чужими кровлями… И вот, благодаря создателю, во всем хозяйстве успел он справиться. И новую токарню сладил, лучше прежней, и лошадок купил, и хорошей одежой обзавелся, и покраденное
«Уж спасибо ж тебе, Алексеюшка! — думает сам про себя Трифон Лохматый, любуясь всходами на надельной полосе своей. — Разумом и досужеством сумел ты полюбиться богатому тысячнику и по скорости поставил на ноги хозяйство наше разоренное… Благослови тебя господи благостным благословением!.. Дай тебе господи от сынов своих вдвое видеть утешения супротив того, сколь ты утешил меня на старости лет!»
Только и думы у Трифона, только и речей с женой, что про большего сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. Чего еще взять-то с него? — с горьким вздохом говорит сама с собой Фекла Абрамовна. — Паренек не совсем на возрасте, а к святой неделе тоже десять целковых в дом принес". Раскидывает Трифон Лохматый умом-разумом: «Отчего это Алексей до такой меры стал угоден спесивому, своеобычному Чапурину?» До сей поры у Трифона никаких дел с Патапом Максимычем не бывало, и видал-то его раз-другой мельком только издали, но от людей знал по наслуху, что хоть он и справедлив, до рабочих людей хоть и милостив, однако ж никого из них до близости с собой не допущает… «Да как и допускать? — продолжает раздумывать Трифон Михайлович. — Водится он с купцами первостатейными, с людьми чиновными, к самому губернатору вхож — в вёрсту ль ему мелкую сошку к себе приближать? Пущай у сына руки золотые, пущай всем знаемо, что другого такого токаря за Волгой нет и не бывало, — да ведь потом и руками у белорукого богача в честь не войдешь. Из себя пригляден — так не девка Патап-от Максимыч, не стать ему зариться на красоту молодецкую».
Другое еще темяшится в голове Трифона Лохматого. Четыре месяца пожил Алексей в Осиповке, а совсем стал другой — узнать нельзя. Бывало, в праздничный день на деревне только и слышно его, песню ли спеть, в хороводы ли с девками, в городки ли с ребятами, Алексей везде из первых… А теперь придя о пасхе к отцу на побывку, ровно иночество на себя наложил: от игры, от веселья сторонится, хмурый ходит да думчивый. Попытать бы сына, расспросить, отчего стало ему невесело, да не отцовское то дело, не родителю сыну поминать про качели да хороводы и про всякую мирскую суету. Как-то к слову пришлось — жене Трифон наказал, будто мимоходом, шутки ради, с сыном речь повести, зачем-де от потех сторонится, отчего с девками на прежнюю стать не заигрывает. И Фекла не добилась толку от Алексея.
Сестры от себя принимались у него кой-что выведывать, про чапуринских девиц пытались речь заводить — только цыкнул на них Алексей. Саввушка, по материну наказу, тоже речь начинал — ни слова ему брат не ответил.
Чужим глядел Алексей в дому родительском. Как малое дитя, радовалась Фекла Абрамовна, что и кулич-то ее стряпни удался к светлому празднику, и пасха-то вышла сладкая да рассыпчатая, и яйца-то на славу окрасились. Все домашние разделяли радость хозяйкину; один Алексей не взглянул на стряпню матери и, сидя за обедом, не похвалил ни жирных щей со свежиной, ни студени с хреном, ни жареного поросенка с белым, как молоко, мясом и с поджаристой кожицей. Горько показалось это старушке, слезы у ней на глазах даже выступили… Для великого-то дня, для праздника-то, которому по божественной песни всяка тварь радуется!.. Но сдержала слезы Абрамовна, пересилила горе обидное, не нарушила радости праздника. «Что ж! — тихонько поворчала сама с собой, — привык к сладкой еде купеческой, навадился сидеть за столами богатыми — невкусна ему кажется хлеб-соль родительская». Но вечером в задней горнице, где ставлена была у Лохматого небольшая моленная, справив уставные поклоны и прочитав положенные молитвы, долго и тоскливо смотрела огорченная мать на лик пречистой богородицы. Раздумывая о сыне, не слыхала она, не чуяла, как слезы ручьем потекли по впалым щекам ее.
«Отрезанный ломоть!» — вспало на ум Абрамовне. И, постояв малое время перед иконами, стала она класть поклон за поклоном о здравии и спасении раба божия Алексея.
И сам Алексей сознавал, что он отрезанный ломоть от родной семьи. Еще с той поры, как только стал входить в возраст, любил он тешить себя игрой мыслей, по целым, бывало, часам задумывался над вещами несбыточными, над делами несодеянными. Бывало, стоя за токарным станком, либо крася олифой горянщину, представляет он себя то сильным, могучим богатырем, то царем небывалого царства, а чаще всего богачом: у него полны сусеки серебра да золота, у него бочки жемчугов и камней многоценных в кладовой стоят. Расходятся, бывало, мысли, разгуляются, как вода вешняя, не зная удержу, и не один час проработает Алексей, не помня себя, времени не замечая, чужих речей не слыша… Но неясны и несвязны были тогда его думы о богатом житье-бытье. Не бывал он еще нигде, кроме своего Поромова да окольных деревушек, не видал, как люди в довольстве да в богатстве живут, как достатками великими красят жизнь свою привольную… Попал в дом тысячника, увидел, как люди в чести да в холе живут, узнал, как богачи деньгами ворочают… Тогда смутные думы стали ясней и понятнее… И сотворил Алексей в душе своей кумира… И поклонился он тельцу златому… Только теперь у него и думы, только и гаданья, каким бы ни на есть способом разбогатеть поскорее и всю жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете.
И тесна и грязна показалась ему изба родительская, мелка денноночная забота отца с матерью о скромном хозяйстве, глупы речи неотесанных деревенских товарищей, неприглядны лица красных девушек… Отрезанный ломоть!..
Когда Патап Максимыч объявил Алексею, что не станет дольше держать его, крепко парень призадумался. Все случилось так быстро, так для него неожиданно. Решенье огорченного Чапурина застало Алексея врасплох… Куда деваться?.. Домой идти — силы нет… Не ужиться ему под одной кровлей со стариками, — воли, простору, богатой жизни ищет душа молодецкая… Трудом богатство нажить?.. А сколько годов на это надобно?.. Марья Гавриловна?.. Но Алексею хоть и думалось, а как-то все еще не верилось, чтоб она за крестьянского сына пошла.
Недели полторы после Настиных похорон приехал к Патапу Максимычу из Городца удельный крестьянин Григорий Филиппов. Запершись в задней горнице, добрый час толковал с ним горемычный тысячник. Кончив разговоры, повел он приезжего по токарням, по красильням, по всему своему заведению. Затем наказал Пантелею, окликнул бы он рабочих.
— Алексея Трифонова доводится мне в Красну Рамень послать, — объявил Патап Максимыч стоявшей без шапок толпе работников. — Оттоль ему надо еще кой-куда съездить. Потому с нонешнего дня за работами будет смотреть Григорий Филиппыч… Слушаться его!.. Почитать во всем… У него на руках и расчеты заработков.
— Слушаем, батюшка Патап Максимыч! — в голос отозвались токари и красильщики, искоса поглядывая на нового приказчика.
Понурив голову, неспешными шагами пошел Патап Максимыч домой. Мимоходом велел Пантелею Алексея к нему позвать да пару саврасых вяток в тележку на железных осях заложить. А сиденье в тележке наказал покрыть персидским ковром, на котором сам выезжал в дальню дорогу.
Вошел Алексей в хозяйскую боковушу, положил богу уставные поклоны, низко поклонился стоявшему у окна хозяину.
— Новый приказчик поряжон, — сухо, не глядя на Алексея, сказал Патап Максимыч. Молчал Алексей, склонив голову.
— Пора тебе. Ступай с богом, — молвил угрюмо Чапурин.
— Слушаю, — едва слышно ответил Алексей.
— Для видимости… спервоначалу ехать тебе в Красну Рамень — на мельницы, — сказал Патап Максимыч, глядя в окошко. — Оттоль в город. Дела там нет тебе никакого… Для видимости, значит, только там побывай… Для одного отводу… А из городу путь тебе чистый на все четыре стороны… Всем, кого встретишь, одно говори — нашел, дескать, место не в пример лучше чапуринского… Так всем и сказывай… Слышишь?
— Патап Максимыч…— начал было Алексей.
— А ты молчи да слушай, что люди старей тебя говорят, — перебил Патап Максимыч. — Перво-наперво обещанье держи, единым словом не смей никому заикнуться… Слышишь?
— Слушаю, Патап Максимыч, — полушепотом сказал Алексей.
— Смалчивать будешь — не вспокаешься… По гроб жизни тебя не оставлю, — продолжал Патап Максимыч. — Не то что девичьей глупостью где похвалиться, болтнешь чуть что ненароком — не уйдешь от меня. Помни это, заруби себе на носу…