В лесах. Книга Вторая
Шрифт:
— Богородице помолился бы, чудной иконе ее поклонился бы, поглядел бы на дивную нашу святыню, — молвила Манефа. — Опять же и матушка Августа оченно звала тебя — старица почтенная, уважить бы ее надо. Собрание же будет большое — еще бы потолковал с матерями. А впрочем, как знаешь: свой ум в голове.
— Нечего мне больше толковать с матерями, все было протолковано,сказал Василий Борисыч.
— Все бы лучше съездить, а то, пожалуй, зачнут говорить: со злом-де на сердце поехал от нас, — сказала Манефа. — Мой бы совет съездить, а там мы бы и держать тебя больше не стали. А впрочем, как знаешь: мне
Не знаю, что сказать вам на это, матушка, — отвечал Василий Борисыч.Вот теперь хоть насчет бы Москвы — как приеду туда, как покажусь? Поедом заедят. Жизни не рад станешь. А ведь я человек подначальный. Молчала Манефа.
— Разве уж к Патапу Максимычу в самом деле в приказчики идти? — молвил Василий Борисыч, думая кольнуть тем Манефу.
— Твое дело, — сухо промолвила она, глядя в окошко. Опять замолчали.
— Счастливо оставаться, матушка, — сказал, наконец, Василий Борисыч.Прости, матушка, благослови. И по чину сотворил уставные метания.
— Бог простит, бог благословит, — проговорила прощу Манефа, и Василий Борисыч медленно вышел из кельи.
Жалко стало Василью Борисычу, что на прощанье маленько поразладил он с матерью Манефой. Полюбил он умную, рассудливую старицу и во время житья в Комарове искренно к ней привязался… И вдруг на последних-то днях завелась ссора не ссора, а немалая остуда.
Обошел он знакомую обитель по всем закоулкам, на окна больше посматривал, не увидит ли где ненаглядную Дуню Смолокурову. Не удастся ль хоть глазком на нее взглянуть. Но никого, кроме Марьи головщицы, не встретил. Говорит ей Василий Борисыч:
— Домой сбираюсь, Марьюшка. Прощайте, не поминайте лихом. А не попеть ли нам на прощанье?.. Скликай девиц.
— Что мало погостил?.. Аль соскучился? — спросила Марьюшка.
— Пора и честь знать, не век же гостить, — ответил Василий Борисыч.
— А я думала, что вам от нас и повороту не будет, — вскинув на него лукавыми глазками, с легкой усмешкой промолвила Марьюшка.
— Почему ж так? — спросил Василий Борисыч.
— Так уж я догадалась, — молвила Марьюшка.
— Да с чего ж догадалась-то?.. С чего? — приставал Василий Борисыч.
— Да уж так! У меня свои приметы есть, — улыбаясь, молвила Марьюшка.
— Какие приметы?
Но сколько ни приставал Василий Борисыч, ничего больше ему не сказала:
«Ох, искушение!.. Не заметила ль и она чего в Улангере», — подумал про себя Василий Борисыч.
«Поскорей надо Фленушке про это сказать», — подумала Марья головщица.
— Ступайте в келарню, Василий Борисыч! Давайте в самом деле споем что-нибудь… Может статься, в остатный разок, — сказала Марьюшка. — Мигом скликну девиц.
Василий Борисыч в келарню пошел, Марьюшка к Фленушке в горницу.
Пластом лежала на постеле Фленушка. В лице ни кровинки, губы посинели, глаза горят необычным блеском, высокий лоб, ровно бисером, усеян мелкими каплями холодного пота. Недвижный, утомленный взор устремлен на икону, что стояла в угольной божнице.
"Все ли слышал, все ли мои речи выслушал ты, друг мой сердечный, Иван-царевич ты мой?.. Наговорила я и невесть чего… Только б остуде быть в тебе!.. Только покинул бы ты меня, горькую, забыл бы про меня, бесталанную!.. А уж как бы я любила тебя, как бы жалела, берегла тебя!.. День бы деньской и ночью во сне об одном о тебе бы я думала, во всем бы угождала другу милому, другу моему советному… Нельзя!.. Матушка!.. Во гроб ее сложишь!.. Я же бедная, а он богач — из его рук пришлось бы смотреть, его милостями жить…
Да и что ему за жена келейница? Стыдно б ему было и в люди меня показать!.. Живи, мой сердечный, живи, живи с другой в счастье, в радости… Не загублю я жизни твоей… Вот бы ему в самом деле Дуня Смолокурова!.. Ох, милый ты, милый, сердечный ты мой!.. Матушка опять говорила про иночество… Пропадай моя жизнь!.." — Так думала сама с собой Фленушка, недвижно, почти бездыханно лежа на постеле. Вдруг влетела в горницу Марья головщица.
— Что ты, Марьюшка? — слабым голосом спросила ее Фленушка.
— Я было к тебе… Да чтой-то с тобой?.. Аль неможется? — спрашивала головщица.
— И то неможется, — ответила Фленушка, тихо поднимаясь с постели.Голова что-то болит.
— А я было с весточкой, — прищурив глаза и слегка мотнув головой, молвила Марьюшка.
— Что такое? — встав с постели и сев у окна, возле пялец, спросила Фленушка.
— Ехать сбирается, — сказала Марьюшка.
— Кто?
— Василий Борисыч.
Вскочила Фленушка с места. Мигом исчезла бледность в лице ее.
— Кто сказал? — быстро спросила она.
— Сам говорил, — молвила Марьюшка. — Певчую стаю в келарню сбирает, в останный раз хочет о нами пропеть… В келарню пошел, а я к тебе побежала — сказать…
— Врет! — топнув ногой, вскрикнула Фленушка и быстрыми шагами стала ходить взад и вперед по горнице. — Не уехать ему!.. Не пущу!.. Жива быть не хочу, а уж он не уедет!.. На Казанскую быть ему венчану… Смерти верней!..
— Да как же ты остановишь его?.. Не подначальный он нам, захочет уехать — уедет, — говорила Марьюшка.
— Так ли, этак ли, а его не пущу… Придумаю!.. Ступай, Марьюшка, сбирай девиц, пойте, да пойте как можно подольше… Слышишь?.. До сумерек пойте… А я уж устрою… Во что бы ни стало устрою!..
Вышла из горницы Марьюшка, а Фленушка по-прежнему взад да вперед по горнице быстро ходила… «Надо Параше здесь остаться». Так она придумала.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Вчерашний именинник, Петр Степаныч Самоквасов, после шумной пирушки спал долго и крепко. Проспал бы он до полден, да солнце мешало. Заглянуло в окошко большой светлицы Бояркиных, облило горячими лучами лицо черствого именинника (Черствыми именинами зовут день, следующий за днем ангела.) и так стало припекать его, что, вскочив как сумасшедший и смутным взором окидывая светлицу, не сразу понял, где он. Во рту пересохло, голова как чугунная, в глазах зелень какая-то. Вспомнил, что важно справил свои именины. Взглянул на часы — стали, плюнул, выбранился, стал одеваться. Едва успел кончить, в светлицу вошла мать Таисея с чайным прибором на тагильском подносе, за ней толстая дебелая Варварушка, с боку на бок переваливаясь, несла кипящий самовар.