В миру
Шрифт:
– Вот, это другое дело, – усмехнулся Юрыч. – А документ у тебя есть?
Паспорт мне хотелось доставать меньше всего.
– Усы и хвост, вот мои документы…
Юрыч на секунду застыл, а потом расхохотался и полез ко мне через стол, выставив руку в позе армрестлера и пытаясь захватить мою. Ухватившись, он стал бороть мою руку, жилился, жилился, но, будучи сильно пьяным, не смог, и клонился всем телом за рукой и наконец, сложив на нее голову, процедил:
–Живи. Сколько хочешь живи.
И заснул.
Нам с Виктором пришлось немало потрудиться, чтобы оживить
Я было хотел перетащить его в квартиру, но Виктор, тряся бутылкой, возразил, дескать такому кремню как Юрыч только полезно поспать на свежем воздухе и он де, его покараулит.
На том и сошлись.
7.
Трезвый Юрыч оказался человеком мрачным, застенчивым и несуетным.
Наутро я подступил к нему с финансовыми вопросами. Долго пытал о цене за снимаемый угол, но Юрыч отнекивался, и уводил в сторону глаза. Разговор об оплате его тяготил. Наконец мы сошлись на цене, во "сколько не жалко".
Боясь прослыть за жмота, я предложил за две недели цену, за какую в Прёте едва впишешься на выходные. Юрыч обрадовался. Получив деньги он точас исчез, и вскоре вернулся с бутылкой и закуской. С видом, не терпящим возражений, он протянул мне полный стакан:
– С новосельем!
К вечеру того же дня, находясь в изрядном подпитии, он на глаз, одним напильником соорудил ключ от входной двери. Я лишь развел руками, а Юрыч подмигнул, и долго показывал коробку с самодельными блёснами и мормышками. Они блестели и искрились, будто подвески королевы, настолько тонкая была работа. Впрочем, в Штырине подвески королевы все одно были хлам, а вот блесна…
Как бы то ни было, имея ключи, мы как-то сразу перестали друг друга стеснять.
Потрезву Юрыч молчал, на вопросы отвечал односложно, сам и вовсе ни о чем не спрашивал. Я этому был только рад, хотя меня вопросы мучили до осатанения. Мне была нужна информация. Я и сбежал-то лишь для того, чтобы в спокойной обстановке напитаться сведеньями извне, вспомнить все, что пока погребено под руинами обвалившейся памяти, осмыслить что вспомнил и решить, как быть дальше. На беду, в Штырине с информацией было туго. Телевизор у Юрыча имелся, но был сломан и заброшен за ненужностью. Юрыч неплохо обходился и без него.
Единственной связью с внешним миром была бубнившая на кухне проводная радиоточка. Но из нее, сквозь астматические хрипы динамика шло местное, районное вещание. Этот доморощенный аналог легендарного "Сельского часа" владел данными о сборе посевных, мезальянсе трактора и веялки, и прочей чепухе. Заскорузлые новости разбавлялись концертами по заявкам сельчан. Краевые новости в радиоточке появлялись редко, федеральных не было вовсе.
Попытка решить вопрос с помощью газет провалилась с ошеломительной быстротой. Обойдя все два штыринских печатных киоска, я обнаружил в них лишь "Зарю Иланьги", с некрологами, поздравлениями и рекламой фанеры, газету скандвордов "Тещин рот", и отрывной календарь с удобно впечатанными рецептами домашних заготовок. Спрашивать о других газетах я даже не стал, чтобы опрометчиво не выдать в себе чужака.
Вволю истерзавшись, я сволок в починку старый ламповый "Рекорд" Юрыча и, к удивлению, получил его назад через час исправно работающим. На мой вопрос о способе, каким этот мастодонт был возвращен к жизни, ухмыляющийся приемщик телеателье пояснил:
– А мы его пропылесосили. Если нужна квитанция – бухгалтерия на соседней улице. Без квитанции бутылку будет стоить.
Теперь у меня была информация.
Юрыч, вернувшись под ночь с рыбалки, хмыкнул, пару минут потаращился в экран, и завалился спать.
И все же сведений недоставало. Прошедшие дни полностью изменили телекартину. Она теперь пережевывала и срыгивала лесные пожары в Адриатике, захват заложников в Азии, открытие роддома в горной местности и санатория в пустыне. Я буквально прилип к телевизору, и пытался выудить оттуда хоть что-нибудь. Рыбак из меня, честно говоря, получался не ахти.
Впрочем, почти все, что было со мной после побега с крыши, я вспомнил. Оставались незначительные пробелы, но вряд ли во время них я натворил чего-то более непоправимого. Картина того дня стояла передо мной как мятая, разорванная на десятки кусков, и потом обратно сложенная репродукция. Если смотреть на нее целиком, понятно, что изображено, а если вглядываться отдельно в каждый кусок, то ясно, что картинке никогда не быть такой, как прежде. Что суждено ей навеки остаться изуродованной, изжеванной, покрытой сетью рубцов, рваных стыков, в которых навеки исчезли мелкие, но важные детали.
Вспомнил я, как пил напропалую. Сначала в ресторане, потом в летнем кафе, после в совсем уж обтрепанной пельменной с какими-то синяками. А потом оказался у Люсеньки. Люсенька, волшебное создание, надеюсь ты меня простишь, но я себя никогда не прощу. Надо было положить столько сил, чтобы явиться к тебе ужратым в слюни, с бутылкой коньяка, долго пить на кухне, наматывая на кулак сопли, жалуясь на жизнь, на то, что кругом все твари и самые гадкие твари – бабы.
И еще чего-то я там блеял и уж совсем удивительно, но оказался в Люсенькиной постели. Подробностей не помню, но растрясла меня Люся уже глубокой ночью и чуть не пинками погнала прочь, к вызванному заблаговременно такси. Не скрою, очень обидно было не помнить то, что было между кухней и такси. Загадкой было и то, как я в таком состоянии нашел Люсенькин адрес. Я его отродясь не знал. Себя я не оправдывал, но Люсеньку понимал. Вероятно она увидала в ночном выпуске новостей хронику, испугалась, и отправила меня восвояси. Выходит, она меня спасла, ангел мой небесный!
Скорее всего уже одним пьяным видом я подмочил свою и без того шаткую репутацию. И то, что потом мы оказались в одной постели – обратного не доказывало. Бывает и такое. И акт любви становится актом жалости к падшему. Теленовости, же, выходит, зачеркнули и этот акт.
Так, едва начавшись, увы, закончилась любовь. Кто знает, будь все по-другому, не суждено ли было стать этой любви самой красивой и самой романтической историей на свете?! В общем, утрата Люсеньки была мной остро пережита и теперь давила на сердце.
Еще больше давила боязнь зародителей. Звонить им я опасался, да и телефона у меня не было. До слез, до сжимания сердца в грецкий орех с последующим его раскалыванием, было жаль родителей. Что они сейчас думают, как живут, есть ли у них силы и здоровье выдержать все свалившееся? И то – какие, кроме святой родительской веры, могут у них быть доказательства того, что я не злодей? А главное, им неизвестно, что с их сыном, где он, жив ли, здоров, а может быть и мертв. Эти мысли были страшнее самой изощренной пытки. Нервы мои дрожали тугой струной, готовые в любой момент лопнуть.