В моей руке – гибель
Шрифт:
Никита хотел уже кивнуть конвою: уводите наглого придурка. Эта чертова «свиданка» начинала ему действовать на нервы. Но Катя поймала его за руку.
— Никита, подожди, ради бога, пожалуйста. Мы и правда только поговорим. Выйдите. Ну, на минуту хотя бы!
Колосов глянул на конвой: те были непроницаемо-спокойны. По инструкции — не положено, но ты же начальство из Главка, тебе и решать. Один молча отстегнул от пояса наручники. Позвенел цепочкой.
Колосов приковал Базарова не к батарее (это хитрости РУОПа, пусть и монополию держат), а к металлической ножке стола. Завел за нее цепь и защелкнул наручники, заставив тем самым Базарова невольно податься вперед, ближе к Кате.
Когда лишние вышли,
— Прикованный Прометей, надо же… яркое зрелище, Катюш, а? Как и прежде, да? Я это сразу понял, еще на Посвящении, что к ярким зрелищам ты неравнодушна. Ну и зачем пожаловала? За тем же, что и Димка позавчера? Уговаривать, что ли?
Катя смотрела на его руки — их разделял только стол. Вопрос, который она повторяла про себя тысячу раз: «Где Лиза?» — теперь словно умер. Пауза становилась угнетающей. И неожиданно для самой себя Катя вдруг спросила:
— Я хочу знать: что такое быть медведем?
Лицо Степана потемнело. Напускное спокойствие слетело. Он закрыл глаза. Катя так и не увидела, что отразилось в его темных зрачках.
— Они говорят — я сумасшедший, — тихо сказал Базаров.
— А ты? Что ты сам думаешь об этом? — Катя чувствовала: беседа начата вроде бы правильно. Бог, как говорится, пронес на первых порах, и теперь…
— А я отвечаю: я нормальней всех вас!
ТО, от чего Кате так хотелось освободиться, тисками сдавило ей горло.
— Они знают, чем ты болен, Степан. Ведь ты же серьезно болен.
— Они ни черта про меня знать не могут! И ты не можешь знать, — он дернул руки, стол дрогнул. — Никто не может знать, потому что… я сам про себя не знаю, я…
— Может, ты не помнишь, что с тобой было?
— Я все помню. Все! Ну, что со мной было? Отчего ты таким трагически-дурацким голосом это шепчешь? Что со мной было?
— Я видела пленку, когда тебя задерживали. Это жуткое зрелище.
— Я придушил шавку — господи ты боже мой! — Степан снова дернул руки. Она сама на меня бросилась, эта тварь.
Что, надо было ждать, когда она кишки мне выпустит?
— Но ты и раньше это делал. Разве не правда? И не только с собаками. И тебе ЭТО нравилось.
— А ты что, из общества защиты природы, что ли?
— Для чего ты убивал животных?
— Все равно вы этого не поймете, ни ты, ни эти твои…
Я хотел испытать себя, исправить кое-что в себе. Человек изуродован цивилизацией, пойми ты! Мы — вырожденцы, слабые, хилые, больные, трусливые. Мы как дети — брось нас, и мы подохнем. Но разве человек был таким создан изначально? Да он и разумным-то стал только потому, что всегда был хищником — любил свежую кровь, мясо, жаждал свободы, охоты. Леса, горы — вот был его мир, его привычная стихия, города появились потом, прошло много тысяч лет и…
Человек жил как бог — вступал в битву, когда хотел жить, шел по следу, охотился, убивал, когда хотел жрать. Человек был самим собой, а не жалким выродившимся подобием…
И я хотел себя испытать. Прежде чем учить других, я хотел понять все сам. Постичь этот мир, который никто из вас уже постичь не способен. Если бы ты могла узнать то, о чем меня спрашиваешь! Как дышится там ночью, какие запахи, звуки, какие соблазны, какое там небо, как там хорошо…
— Где там? В чаше? В лесу? В медвежьей берлоге? — Катя смотрела на его лицо: углы рта начинают подергиваться, словно нервный тик пошел… Не слова, а сам тон, манера говорить — что-то в нем действительно изменилось с тех пор, что они не виделись. Она отвела взгляд. Помнится, когда она училась в университете, их водили в Институт им. Сербского на лекции по судебной психиатрии. И там один душевнобольной, тоже молодой, здоровый парень, с таким же жаром и душевным подъемом описывал свое состояние: у него в груди мина с часовым механизмом. Захочет —
— Лиза мне рассказывала про тот твой сон, — сказала она тихо, потому что он молчал. — Медведь тащит женщину в чащу… А я на нее похожа?
— Нет, — он смотрел в пол. — Совершенно не похожа.
— А тот медведь в твоем сне был ты? — Косноязычный, странный вопрос, но Катя знала: уж он-то поймет ее как надо, потому и задала очень серьезно.
— Нет, никогда.
— Это был бурый старый медведь, да? Он жил в старом доме… там, на даче. И порой ему очень хотелось уйти оттуда, он был как в клетке, и он уходил… в лес, да? В ту самую чащу из сна?
Базаров молчал. Лицо его пошло красными пятнами. Катя тщетно ждала ответа. Потом задала новый вопрос, тоже повисший в гробовой тишине:
— ЗАЧЕМ ТЫ УБИВАЛ ЛЮДЕЙ?
ПАУЗА. Она слышала его дыхание.
— Или их убивал тот медведь? Тот, что жил на даче, тот, чья шкура… чью шкуру ты…
Он резко вскинул голову. Губы его кривились. Но тон был спокойным, даже насмешливым:
— Я в камере сейчас сижу с двумя… КАТЬ, ХВАТИТ ОБ ЭТОМ. ХВАТИТ, Я СКАЗАЛ!! Слушай теперь меня… Так вот, я в камере сижу с двумя хмырями. Один целыми днями байки травит, сколько раз он с бабами может, какая следовательша у него по делу мировая-медовая, какое у нее декольте до пупка. И что, мол, рано или поздно прижмет он ее спиной к полу — доведет, мол… А второй… Второй утверждает, что тоже по расстрельной сидит. Косить вроде под дурака задумал. Мне завидует — тебе, мол, и косить не нужно, врачи и так подтвердят… Втолковывает все мне, признаваться склоняет: чем больше, мол, на себя возьмешь, чем чуднее по-психически объяснишь, что делал и почему, тем меньше, мол, веры потом на суде будет. С психа-то какой спрос? Целыми днями меня вот так обрабатывают с двух сторон. Так вот, Катя. Хватит тебе пристяжной в этой сучьей тройке быть. Со мной ЭТО не пройдет, ясно? Я сказал — баста! Так и передай своим этим… Я все понимаю. Все. И со мной вот такое бесполезно, эти ваши сволочные подходцы… Я ученый, знаю, как и что. Передай: пусть заберут из камеры обоих. От греха.
Иначе… иначе это первые будут, которых я завалю.
Катя замерла.
— Что ты хочешь сказать?
— Ты, Димка говорил, в ментовке этой не первый год: шевели мозгами поймешь.
— Ты хочешь сказать, что сокамерники будут первыми…
Что ты до сих пор никого не убивал, что ли?
Базаров откинулся на спинку стула.
— Я НИКОГО НЕ УБИВАЛ. Никого, ясно тебе? Дрался — да, учил дураков да, но убивать… Не потому, что я слабак, а потому, что… Я Димке матерью нашей поклялся в этом, а он… Ладно, стерплю. Он спасти меня хочет от вышки, адвоката-придурка слушает. Дурака из меня сделать полного хотят, что взять с большого шизика — мозг, видишь ли, у меня травмирован… А я здоров, ясно вам?! Врач еще тогда, в больнице, мне сказал — полностью здоров, парень. Я и чувствую себя здоровым, всех вас, вырожденцев, переживу еще, он скрипнул зубами. — И что мое — во мне. Я не хочу об этом больше говорить. Ни с кем. Это во мне, со мной и умрет.
А остальное…
— Где Лиза? — Катя встала. — Ты и ее, значит, не трогал?
Тогда где же она?
— Не знаю я! Зачем мне было ее трогать? Эту дуру, эту распутную грязную истеричку… Да если бы я только захотел, у меня бы таких, как она, — от Москвы до Питера очередь стояла… А зачем мне было убивать этих… я даже, кто они такие, не знаю — суют под нос на допросах фотографии каких-то дохляков… Я не идиот, поймите же вы, я не совершаю бесцельных поступков! Для чего мне было убивать этих незнакомых людей? Ну зачем, для чего, скажи, ну?!