В морях твои дороги
Шрифт:
— Ну вот, опять зафилософствовал, — пробурчал Борис, наливая в стакан остатки вина. — Выпей-ка лучше.
— Не хочу, — Булатов отодвинул стакан. — Очень легко показаться умным, — он поднял пучок фотографий, — перед такой вот глупенькой малограмотной Клавой, а ты бы попробовал рассыпать свой бисер перед образованной девушкой, — мигом сел бы в калошу. Библиотека какая у отца, — показал он на книжные полки, — а прочел ли ты хоть сотую долю этих книг?
Борис пробормотал что-то совсем нечленораздельное.
— Вот мы идем все в училище, — продолжал Булатов, — а знаешь ли ты, что это за
— Эх, будущий офицер! А ведь все — это у тебя под руками, — кивнул Игнат на книжные полки. — Разреши?
— П… пожалуйста, если хочешь.
Булатов подошел к полкам и достал несколько книг.
— Я неравнодушен к истории, а особенно к военно-морской, — пояснил он. — Твой отец тоже окончил наше училище? Я видел его портрет в «зале героев».
— Ты уже и в училище заходил? — спросил удивленно Борис.
— И не раз. И ты знаешь, — он обратился ко мне, — какое необыкновенное чувство охватывает тебя, когда ты входишь в подъезд! Я буду учиться в тех самых классах, где учились прославленные русские и наши советские адмиралы… Перелистывать страницы старинных лоций, которые перелистывали они. Я буду изучать модели фрегатов, корветов, которые изучали они. Буду учиться там, где учились герои: подводники, катерники, люди, которых знает весь народ. В этих книгах описана история нашего училища за двести лет.
— И ты ее всю одолел? — с деланным ужасом воскликнул Борис.
— И представь, что с большим удовольствием. Вот тебя, я уверен, на это бы не хватило. А историю своего училища нужно знать каждому. Ведь ты, наверное, и не подозреваешь, что из первых выпускников выросли такие мореплаватели, как Нагаев, Малыгин, Чириков…
— Имена известные, — подтвердил Борис.
— И Спиридов, герой Чесмы. Чичагов, который сжег шведский флот на Ревельском рейде! И Челюскин, и Харитон Лаптев! А Федор Федорович Ушаков, а Сенявин, а Ильин, лейтенант, который атаковал турецкие корабли на маленьком брандере! А первый кругосветный мореплаватель Крузенштерн! А Беллинсгаузен и Лазарев, открывшие Антарктиду! А Головнин, о приключениях которого можно написать десять толстых романов! А Невельской, который открыл, что Сахалин — остров и что Амур судоходен! Какие имена!
— А Алехин, Булатов, Рындин? — взыграл вдруг Борис. — Лет через двадцать пять мы прославимся, и такой же вот историк доморощенный, вроде тебя, будет где-нибудь восторгаться: «Какие люди в сороковых годах в жизнь вступали! Подумать только — Никита Рындин, Игнат Булатов, Борис Алехин, тот, что командует нынче таким-то флотом…»
Мы хохотали до слез. Наконец, Булатов взглянул на часы:
— Мне пора.
Он надел бескозырку.
— Ты куда?
— В Публичную библиотеку, а после — в Военно-морской музей, заниматься. До свидания, Никита.
Он спрятал трубку в карман.
— Я тоже пойду, — решил я. — Борис, ты мне дашь почитать эту книгу?
— Только верни, а то отец с меня шкуру сдерет. Книга редкая. Нет, что выдумали, — пробурчал Борис, — в музей! Лучше в кино пойти…
Когда мы вышли на набережную, Игнат спросил:
— Ты давно знаешь Бориса?
— На одной
— Хороший парень, только в голове ветер, — балы, танцульки, девчонки. Ветрогон! Не понимаю, как можно жить этими интересами. А ведь парень хороший, рубаха-парень, как говорят. За это его и люблю и терплю.
Игнат говорил так четко, не запинаясь, что я решился проверить, не пошутил ли Борис.
— Скажи, Игнат… Борис говорил, что ты здорово заикался?
— Да, заикался я сильно.
— И потому ты и вылечился, что сам этого добивался?
— А что в этом удивительного? Николай Островский, слепой, пригвожденный к постели, написал «Как закалялась сталь», мою любимую книгу. Маресьев научился танцевать на протезах и водил самолет, актер Остужев — глухой, а играет Отелло. Певцов заикался больше меня, а был народным артистом. Захочешь сильно — всего добьешься…
— А у тебя это… от рождения? Он ответил не сразу.
— Нет. Отец приехал в блокаду с кронштадтских фортов, привез хлеба, а тут начался обстрел. И на моих глазах их убило: отца и маму…
Игнат молча зашагал через Марсово поле.
Придя домой, я показал Фролу взятую у Бориса Алехина книгу.
«Вставали мы в шесть часов, становились во фронт, — писал один из воспитанников бывшего царского корпуса. — Дежурный офицер осматривал каждого, для этого мы показывали руки и ладони; нечистые руки, длинные ногти, нет пуговицы на мундире — оставались без булки. Наказание было жестоко: горячие, пшеничные, в целый фунт весом эти булки были так вкусны…»
— Питались, как видно, неважно, — вставил Фрол. — Потому и бросались на булки.
«…Нравы были поистине варварские, — вспоминал другой воспитанник корпуса. — И чем старше рота, тем жесточе и грубее нравы и обычаи. Мы беспрестанно дрались. Вставали — дрались, за сбитнем — дрались, ложась спать — дрались; в умывалках происходили сильнейшие драки. Дрались до крови и синяков…»
Декабрист Штейнгель писал: «Помощником командира корпуса был капитан первого ранга Федоров, не имевший понятия ни о воспитании, ни о способах воспитания. Глядя на него, ротные командиры держались того же правила. Способ исправления состоял в подлинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет. По субботам в дежурной комнате вопль не прекращался».
— Дикость какая, — осудил Фрол.
«Была еще одна особенность в корпусе — это господство старших над младшими. Я, будучи младшим воспитанником, — вспоминал Штейнгель, — подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками. Боже избави ослушаться! — прибьют до смерти».
— Да-а, порядочки, — усмехнулся Фрол.
«…По тогдашней форме воротники у курток должны были быть застегнуты на все четыре крючка. Унтер-офицер, стоявший перед фронтом, спросил меня грубым голосом: отчего у тебя воротник не застегнут? Заметив, что у него воротник также не застегнут, я ответил ему таким же вопросом; тогда унтер-офицер начал на меня кричать и ударил меня; я ответил тем же; за такую продерзость на меня накинулись другие унтер-офицеры и отколотили порядочно…»