В начале мая
Шрифт:
«Господи, боже мой!» — выдыхает кто-то рядом, в то время как наши стражи вталкивают нас в бокс. Как зачарованный, я подхожу к решетке. За ней по-прежнему друг против друга — человек и звинч. Оба настороженно следят за каждым движением соперника, выбирают момент. Торс человека обнажен. По нему струится пот. На ногах — кожаные гетры. Это военный. Не знаю, что мне видится в его безумных глазах: животный ужас или отвага отчаяния. И то, и другое, вероятно.
Внезапно конечности, зазубренные, как полотно пилы, разрезают воздух. С изумительной ловкостью человек отпрыгивает в сторону.
Мягкий шелест, висящий в воздухе, внезапно усиливается, и тут я замечаю то, что поначалу страшный спектакль в клетке заслонил от меня. Звинчи. Они здесь, на трибунах, в полутьме, окружающей арену. Их сотни и сотни. Замерли, целиком поглощенные зрелищем.
Но не это самое страшное: среди звинчей, то там, то здесь, я вижу бледное от томительного наслаждения лицо, полуоткрытый рот, застывшие в ожидании глаза. Люди. Среди них — несколько женщин. Одна из них нарядилась, как на праздник. На ней белая шляпа и великолепная брошь на отвороте костюма. Я не могу оторвать глаз от этой броши.
Опять воздух вибрирует от возбужденного шелеста. Женщина с брошкой вскрикивает. Человек в клетке вырывается из губительных объятий в тот момент, когда крючковатый клюв уже готов схватить его за шею. Кровь течет из его разодранной спины. Даже с того места, где я нахожусь, слышно его свистящее дыхание.
— Сейчас ваша очередь! Готовьтесь!
Человек в фуражке смотрит на нас сквозь решетку, за которой мы находимся. Беззлобная улыбка открывает его неровные зубы.
— Вы не можете этого допустить! Нельзя! Разве вы не понимаете?
Один из моих товарищей по несчастью, толстяк в очках без оправы, которые он поминутно то снимал, то снова надевал, трясет решетку.
— Вы не можете! Вы такой же человек, как и мы! Тот отступает на шаг.
— Почему же это не могу? Ведь все по правилам. Во-первых, вам дают штык. А потом, противник не имеет права звинчать. Так же как и зрители, конечно.
И добавляет, отвернувшись:
— Что вы себе думаете? Я что ли придумал эту игру?
Остальные пленники тоже бросаются на решетку. Один из них, высокий юноша в джинсах, упав на колени, разражается истерическими рыданиями. Только мужчина в синей форме, тот, с которым я разговаривал, остается в стороне. Бледный, с помертвевшим лицом, он стоит, закрыв глаза. Если бы не он, я бы тоже вцепился в решетку и вопил бы, как все остальные.
Вдруг шелест сменяется мощным гудением, как будто кто-то растревожил гигантский улей. Невольно я бросаю взгляд на арену. Солдату удалось вскочить на спину своему противнику. Его мужество просто удивительно. Такая воля к жизни при отсутствии всякой надежды.
Дальше все происходит очень быстро. Взмах штыка, и голова звинча отлетает, как футбольный мяч, в то время как человек, сброшенный последней мощной судорогой, катится по опилкам. Он встает, подбегает к обезглавленному телу, бьет штыком в зеленое брюхо, из которого вываливаются внутренности. Но все уже кончено. Только по длинным зазубренным конечностям пробегает еле заметная дрожь. Ничего не слышно, кроме лихорадочного гудения. Но вот голос человека в фуражке:
— Ну и везет же вам! Не часто они проигрывают.
«Начало мая — лучшее время для отпуска». Помнишь, как было в лесу? Запах хвои? Запах листвы? Помнишь белку в Мерванском лесу? Водяную мельницу? Помнишь ту потаенную поляну, где тишина так прекрасна, что плакать хочется? Слышен только стук дятла. Как будто леший пришел домой, а жена ему не открывает. И вот он стучит, стучит… В мае мы обязательно поедем туда!"
Так говорила Мария.
Сейчас май, и я за городом, но сижу я в кузове грузовика, пахнущем мазутом и потом, посреди незнакомых людей, в чьих пустых глазах только полная покорность судьбе.
Тут же сидят наши стражи. В касках или матерчатых фуражках, поставив оружие между ног, они следят за нами внимательно, но равнодушно, как будто между нами нет ничего общего.
Я рассматриваю их. Одни из них тупые животные, другие полубезумцы, третьи трусливые подлецы. Но они — люди. Неужели они не понимают, что делают? Я смотрю на них, но они избегают моего взгляда. Я знаю, как они реагируют, если к взглядам добавляются вопросы. Один из нас лежит на полу с разбитой ударом приклада головой.
Когда грузовик остановился, первое, что я увидел, была ферма. Старые стены, покрытые штукатуркой, дикий виноград, вьющийся вокруг слуховых окошек… Она казалась такой обыкновенной и одновременно такой красивой, что слезы навернулись у меня на глаза. Но вокруг стояла тишина, не видно было никакого движения ни в доме, ни в пустом хлеву, ни на птичьем дворе. Даже собачья будка и та была пуста. На сиденье трактора лежала кукла, большой голыш из целлулоида, каких маленькие девочки так любят наряжать в разные платья. Одной руки у него не было. Потом мой взгляд скользнул дальше, в поля.
«Желатинообразная масса, похожая на нагромождение желтоватых коконов», — так, по словам моего соседа писателя, выглядит город звинчей.
Дорожка, по которой мы шли к нему, была крепко утоптана, как будто по ней прошли уже тысячи людей. Когда показались первые звинчи, у некоторых из моих товарищей подкосились ноги, и их пришлось тащить.
Я не думаю, что когда-либо лишусь рассудка, потому что иначе это должно было бы случиться сейчас. Как мы могли позволить втолкнуть, затянуть себя внутрь… внутрь, собственно, чего? Как назвать городом эти прилепившиеся друг к другу купола, эти холмы из влажной ваты, являющиеся, несомненно, продуктом секреции их обитателей?
Кто-то тихонько смеется рядом со мной. Это молодая женщина с короткой прической. Как во сне, она оглядывается вокруг себя с радостной улыбкой на лице. К ней избавление, видимо, уже пришло.
В туннелях пресный и липкий запах так сгущается, что становится почти осязаемым. Неизвестно откуда сочится бледный и холодный свет; возможно, из самих стен. Если случайно задеваешь их, на рукаве остаются липкие волокна, испускающие слабое свечение.
Охранники сменились, среди них теперь есть и звинчи. Мы шагаем вперед, как автоматы. Некоторые беззвучно плачут, не замечая этого. Живы ли мы и понимаем ли еще, кто мы есть?