В непосредственной близости
Шрифт:
Я рассердился.
— Черт побери, чего вы от меня ждете? Я не меньше вас понимаю теперешние обстоятельства и свою в них роль.
— Не думаю, сэр.
— Вполне возможно, что все, здесь сказанное, придется повторить под присягой. Я не намеренспешить!
Капитан Андерсон нахмурился, коротко кивнул и протопал на мостик. Я поднял голову. Где-то внизу раздавались удары молота по железу.
Я прошел к сходням, где у одного конца все еще стоял морской пехотинец, а у другого — солдат. Я вернулся тем же путем, на цыпочках поднялся на шканцы и прислонился к поручням — хоть как-то определить, где именно
— Сэр Генри!
— Вот так потасовка, черт побери! Все улажено?
— Сэр Генри, мне нужно с вами поговорить.
— Черт возьми! Все знают, что Сомерсет никогда не откажет в любезности Фицгенри. Проходите, мой мальчик, — нет, не сюда! Хотите шлепнуться в море? Сюда, по сходням.
Я перешел на «Алкиону», и он встретил меня у среза полуюта.
— Речь, разумеется, о малютке Марион? Очаровательная девушка, но если вы желаете переписываться, то вам следует получить дозволение у леди Сомерсет…
— Нет, нет, сэр Генри! Речь о большем…
— Бог ты мой! Вот плутовка!
— Она само совершенство, сэр. Я умоляю вас позволить мне перейти на «Алкиону».
— О Господи! Да вы…
— Я Магомет.
— Боже! Вы пьяны, черт побери, вот что!
— Нет, сэр! Я хочу пересесть на ваш…
— А ваша карьера, юноша? Ваш крестный, ваша матушка, — разрази меня гром! — что с ними будет?
— Я…
Но что «я»? Где я и что я?
— Я готов для вас на все, но это превосходит любые границы!
— Умоляю, сэр!
— Ах, я и забыл! Вы же сильно ушибли голову, мой мальчик! Так, на этом и закончим.
— Прошу вас!
— Эй, там, помогите-ка!
Откуда-то появились Саммерс и Камбершам. Наверняка и солдат на корме помог. Я отчетливо помню, как они меня тащили, а я думал: «Если Марион услышит, что происходит, она никогда мне не простит». Меня втолкнули в каюту. Виллер стащил с меня туфли и мои «невыразимые». В каюте стоял резкий запах опия.
Вероятнее всего, что, не обладая присущим Колли даром излагать события, я никоим образом не смогу описать своего смятения. Не знаю, в какую минуту я впал в горячку, и даже не знаю — об этом размышлять и вовсе страшно, — когда же я впал в горячку прежде? Врача «Алкионы» подняли с постели и послали к нам на корабль осмотреть меня, хотя я о том совершенно не помню. А что, если просто был молодой человек, терзаемый настоящей лихорадкой, вызванной тройным ударом по голове; молодой человек, которому пригрезился и обед на «Алкионе», и остальное? Но нет. Меня уверили, что все это происходило и что вел я себя с elan, [21] присущим молодым людям — до тех пор, пока не отправился на соседний корабль поговорить с сэром Генри. Затем, словно вдруг отказал какой-то тормоз, я временно потерял рассудок. Разумеется, помню как — не дрался, а… — сопротивлялся людям, которые пытались меня утащить. Помню, как отчаянно убеждал я своих сиделок — или тюремщиков, — что мне абсолютно необходимо перейти на «Алкиону» — и это было чистейшей правдой, но было воспринято ими как еще одно доказательство умственного расстройства, причиненного ушибами головы.
21
Elan (фр.) — натиск, порыв.
После, когда с меня
Если исцеление означает понимание своей ситуации, да выберут все болезнь! Я то и дело пытался выплыть из тьмы, вынырнуть, вернуться к сознанию, или, раз уж цель снотворного — поднять меня на седьмое небо, то скажем так: я пытался погрузиться, плыл и нырял, но никак не мог донырнуть до сознания. Помню лица — Чарльз Саммерс, как и следовало ожидать; мисс Грэнхем, миссис Брокльбанк. Мне сказали, что я упрашивал мисс Грэнхем спеть. О, как унизительна лихорадка! Убожество, унизительная необходимость совершать все отправления прямо в комнате. И вдобавок — словно мало этого унижения — я сам же и увенчал себя дурацким колпаком; вина моя в неуклюжести! Я повинен в том, что не придумал ничего лучшего, кроме как стучать головой о дерево, пока прочие пассажиры послушно помогали готовиться к обороне! Больной или здоровый, я мог яриться лишь на себя и на свою судьбу.
Ко мне частично возвратился разум. Он уносился в дальние пределы, а теперь вернулся. Корабль качало, и голова моя на подушке моталась то в одну сторону, то в другую. Я лежал, как лежал уже бесчисленное количество раз, и тут вдруг меня словно обожгло: мы движемся! Ветер дует, море ожило, и мы плывем!
Мы не стояли в штиле; волны колыхались и катились. Помнится, я закричал, вывалился из койки и с трудом растворил дверь в коридор. Выбравшись на палубу, я поднялся по трапу и стал карабкаться по вантам, завывая что-то бессмысленное.
Да, помню. Я восстановил этот эпизод во всей его абсурдности. Корабль идет по морю; волна боковая, ветер сильный. Несмотря на ветер, судно едва движется, потому что сломанные мачты не позволяют поднять все паруса. На палубе, слава Богу, есть несколько человек. Из-под полуюта, шатаясь, выскакивает молодой изможденный и взлохмаченный безумец в ночной рубашке, которая полощется на ветру, обрисовывая исхудавшее тело. Он влезает на ванты и, крепко уцепившись, смотрит вперед, на пустой горизонт, и вопит:
— Вернись! Вернись!
Меня сняли. Говорят, я не сопротивлялся, дал себя унести, словно труп, и уложить в каюте Колли. Помню, что Саммерс вынул из замка ключ и вставил его снаружи. Некоторое время посетители отпирали дверь и, уходя, запирали ее за собой. Я опустился до положения сумасшедшего или заключенного. Помню, как Саммерс ушел в первый раз, и я остался один; лежа на спине, я зарыдал.
(10)
Никто не может рыдать вечно. Наступило время, когда в мою озабоченность собственной скорбью впервые влилось, а затем и выместило ее ощущение, что корабль раскачивается иначе, как-то недовольно и тревожно; в иные моменты казалось, что он не просто сердит, а разъярен.